Василий Алферов - Утро года
Ходил в этот раз к попу и дядя Максим. Вечером на завалинке у избы Романа Сахарова он рассказывал:
— Долго мялся отец Митрофаний, не говорил нам ни да, ни нет. А потом, подумав, сказал: «Прогневался на нас всевышний создатель, посылает одну беду за другой… Не услышит господь нашу молитву сразу-то, придется молебствовать раза три-четыре».
Иван Верста старательно набил в свои ноздри нюхательного табака и, обводя всех покрасневшими глазами, безнадежно махнул рукой:
— Эх, ну и жизня — полынь, горькая трава!..
— Это, брат, кому как, — заметил Роман Сахаров. — Одни живут — полынь жуют, а другие в меду купаются… А когда решили молебствие начинать? — неожиданно спросил Роман дядю Максима.
— В четверг, с утра, — ответил тот.
— Так, так, — протянул Роман. — Ну что же, это хорошо. Одно молебствие не поможет, можно сходить в поле раза три-четыре. Не знаю, как насчет того — брызнет или нет благодать божия с небес, но что касаемо отца Митрофания, то ему обязательно капнет в карман. И как следует.
— За труды, Роман, полагается, — чихнул дядя Максим и заворчал на Ивана Версту: — Задушил ты, Иван, своим табаком! В носу так и вертит.
— Чудно! Я нюхаю — мне хоть бы что, а у него в носу вертит! — постукивая крючковатым пальцем по табакерке, проговорил Иван. — А вот насчет того, что за труды полагается, это ты верно сказал. Только у нас шиворот-навыворот выходит…
— Это как же так? — перебивая, спрашивает дядя Максим.
— Эдак. Кому полагается, тот век из нужды, как из трясины, не может вылезти. А те, которые на горбах наших едут, в три горла едят.
Ранним утром в четверг зазвонили в большой, двухсотпудовый колокол. Был хотя и будний день, но настроение было праздничным.
Колокол гудел строго и торжественно. Проснувшийся ветер, еще не такой горячий и сердитый, уносил медное густое гудение далеко, за Волгу. К церкви со всех сторон села шли люди.
Мы с Яшкой прибежали раньше других ребятишек и, пока церковь была еще закрыта, любовались разноцветными шарами на столбиках ограды. Вскоре пришла моя мать вместе с Яшкиной матерью, теткой Ольгой. Моя мать среднего роста, а тетка Ольга высокая, сухощавая. И, когда смотришь на них, становится почему-то смешно. Обе они были одеты в чистые ситцевые юбки и кофты, повязаны цветными легкими полушалками, которые вынимали из сундука только на пасху. Тетка Ольга поглядела на своего Яшку, но ничего не сказала: мы с ним стояли смирно. Но моя мать подошла к нам и, погрозив пальцем, предупредила:
— У меня не озоруйте, а то живо домой отошлю!
Но вот пришел отец Митрофаний, в тонком полотняном подряснике и соломенной шляпе. Черная длинная борода его отливала серебром. Церковь была уже битком набита. Поп сказал что-то дьячку, стоявшему на правом клиросе, а потом вошел в алтарь. Облачившись в старенькую «походную» ризу, он приступил к служению.
Служба шла всего несколько минут. После этого люди снимали со стен иконы, выносили их наружу и выстраивались в одну огромную колонну. Последними из церкви вышли поп с дьячком и несколько доморощенных певчих. Отец Митрофаний мотнул раза три пустым, без ладана, кадилом и что-то промычал. Ему вразнобой ответили дьячок и певчие. После этого колонна заколыхалась и тронулась в путь — сначала на ржаное поле, потом на яровое.
Впереди шли мужики поздоровее и помоложе. Они несли хоругви и большие деревянные кресты с изображением распятого Христа. Тяжелые иконы несли по два человека. В пути люди часто сменяли друг друга. Моя мать и тетка Ольга несли огромную, как дверь, «богородицу». Они постарались первыми захватить эту икону, потому что считали себя самыми обиженными, самыми несчастными. Им, как никогда, хотелось сейчас поведать ей о своем житье-бытье, слезно попросить о том, чтобы она, «пречистая», сжалилась над ними.
Мы с Яшкой видели, как наши матери беззвучно шевелили пересохшими губами и роняли в горячую дорожную пыль крупные слезы.
На ржаном поле, в тени небольшого леска, молельщики остановились на отдых. Пройти около десяти верст по такому пеклу, когда, казалось, от каждого пахло паленым, — это не шутка.
В устье овражка, под кривой березкой, выбивал родник. Чистая студеная вода лилась через край оградки и далеко бежала журчащим ручейком. Бережно приставив иконы к деревьям, каждый подходил к ручью, жадно пил пригоршнями, потом умывался и снова пил.
Мы с Яшкой тут же убежали в лес и там, на полянке, стали собирать и есть чуть порозовевшую землянику. А с собой принесли прямо с ветками — я для своей матери, Яшка — для своей. Но они есть не стали. Мать погладила меня по выгоревшей вихрастой голове и сказала:
— Иди умойся. Смотри, как испекся.
— А почему вы с теткой Ольгой не едите ягоды? — спросил я. — Или потому, что зеленые?
— Нельзя, вот и не едим, — нахмурив брови, ответила мать. — На молебствии только пить можно, а есть грешно.
Угрюмые старики мочили в ручье бороды, обливали свои лысины.
— Эх, вот где благодать-то божья! — восклицали они. — Эту бы водичку да к нам на поля пустить — рай!..
Десятки глаз шарили по небу. Мужики смотрели из-под руки на все четыре стороны: не покажется ли откуда-нибудь дождевая тучка? Но в небе ни облачка. Оно было какое-то особенно нежно-голубое, чистое, но это вызывало не восхищение его красотой, а страх.
Передохнув, молельщики направились к часовне, стоявшей в конце ярового поля, на раздорожье. От нее видны купола нашей церкви, крылья ветряных мельниц, зеленый островок кладбища, расположенного за околицей. Возле часовни отец Митрофаний совершил богослужение, а после этого — прямой дорогой ко дворам.
Солнце ползло к западу, но палило так же нещадно, как и в полдень. Шли тихо, еле волоча ноги, — голодные, пропыленные.
…А дождя так и не было — ни после первого молебствия, ни после второго и третьего. Травы на открытых местах погорели. Хлеба стояли жалкие, без времени пожелтевшие. Только полынь не сдавалась. Сопротивляясь солнцу и суховеям, она, будто нарочно, держалась на открытых солончаковых припеках и от этого становилась еще ядреней и пахучей. Она стояла свинцово-седая, крепко вцепившись корнями в плотную, сухую землю, и была живым, страшным сравнением с нашей мученической жизнью.
Симка
Моего среднего братишку поп окрестил Семеном, а пока он был еще маленький, мы все звали его Симкой. Мальчишка послушный, никогда не гонялся за нами. Бабушка любила его больше всех, потому что он не причинял ей больших хлопот в летнее время, когда она домовничала с малыми ребятишками.