Анатолий Тумбасов - Шмель на этюднике
Лето — красное! Плывущие облака отражаются в полноводье рек, неслышно выходят легкой тенью на поля и разбредаются по земле, украшенной цветами.
Жаворонки уже поумерили свои концерты, взовьются лишь с короткими куплетами и тут же падают в борозды. А когда ветер, обегая землю, стихнет враз, листья обвиснут и накатит на все тихий час, тогда в скворечнике на березе услышишь птеничье цвиканье. Лишь стрижи и ласточки неустанно несут вахту погожих дней, , снуют высоко-высоко, как будто ткут синее полотно небес. Наши воробьи то и дело залетают в гнездо, всякий раз показывая себя рачительными хозяевами. А хлопотливая трясогузка, поселившаяся возле дома, постоянно вскрикивает «цри-цри» — это можно понять, как «уйди», тогда она залетит в гнездо. Повсюду птичья суета, галочье беспокойство, грачиное орканье, скворчиная поспешность — пернатые обзавелись семьями.
Враз поднялась грачиная стая. Упираясь крылами во встречные потоки ветра с дождем, черные птицы повисли над гнездовьем и оркали вместе с птенцами, галдевшими с хрипотой в качающихся гнездах.
Пришлось пойти на поклон к елке, укрываться от дождя. Со мной вместе спряталась какая-то птичка. Мы сидели близко друг от друга, но она будто на пружинках: готова упорхнуть, а дождик не выпускал. И едва успел перестать, как соседка исчезла. А я стал выбираться, задел еловую лапу — и меня обдало крупными каплями. Но летний дождик не осенний, только цветам умыться, выходит, и мне повезло…
Скоро приспело птенцам покидать свои гнезда. В эту пору не редкость встретить слетыша. Они смешны и неуклюжи. Сидит этакий полуоперившийся птенец, смотрит во все глаза и пока не понимает: кто друг, кто хищник. Новичок он в большом лесу, вертит головой, слушает. А птичьего гаму! Однако слетыш различал призывный крик из чащи и нацеливался лететь туда — родительский зов придавал ему силы.
Безлюдно и тихо в деревне сенокосной порой. Промелькнет ласточка, оставив в воздухе щебечущий росчерк, сделает круг — и скова мелькнет белой грудкой.
Какая-нибудь бабка угостит квасом либо вынесет кринку молока со свежим каравашком. Подберутся соседки, спросят, кто таков, откуда. Подумают серьезно и скажут: «Етта богомазы раньше приходили, а ты, значит, художник, — и тут же, поглядывая на этюдник, огорошат неожиданным оборотом: — Землемер, чо ли?»
Из ворот напротив вышла старушка в нарядной старомодной кофте со следами лежалого хранения. Опираясь на палочку и неся что-то перед собой, она медленно подошла к нам. Белая кофточка сильно оттеняла желтоватую сухость лица и обесцвечивала водянистые старческие глаза. По все-таки взглядом и движением руки она хотела сообщить что-то важное, подавая небольшой сверток.
— Вот… — сказала она загадочно.
В свертке оказалась орденская книжка ее сына Федора и солдатское письмо: «Дорогая мама, пишу я вам свой фронтовой привет…» — начал читать его, быть может, извлеченное из потаенного уголка через много лет. И все это время военные реликвии погибшего сына, завернутые и положенные на самое дно сундука, жгли сердце матери. Она слушала запавшие в ее душу дорогие слова и смотрела в никуда.
На всю округу в этот час нашел полуденный угомон, что будто и птица, парящая в небе, остановилась на месте. Потом листья опять начали плескаться, вначале на черемухе, затем и на высоченных тополях, чешуисто сверкая на солнце.
Долго стояла Мария Тимофеевна, опершись на посошок, стояла посреди деревенской улицы и не в силах, видимо, справиться с думами, всколыхнувшими жгучую память, качала головой. Где-то значится имя ее сына Москвина на пирамидке или в перечне братской могилы. А сколько их! Вспомнились мои друзья, и самый дорогой мне Ваня Чистов, дядья, двоюродные братья, отец — погибшие на войне. Пусть всегда будет покойное, высокое небо над ними и над нами, а земля осыпается цветением.
Летом одна пора сменяется и торопит другую: луга заштрихованы рядочками скошенных трав. Кричат, летая над кочкарником, в беспокойстве чибисы. По обочинам дорог кружевной вязью ромашки, малиновые статные чертополохи, поникшие в знойный полдень былинки и мятлички — все созревшие цветы и всякий колосок ждут ветра, готовые отряхнуть пыльцу, ее не успевают разносить насекомые.
Сельское утро начинается раным-ранешенько. Я слышу, как тугие струйки молока сцеживаются в подойник, вызванивая громко, словно пронзая дно и стенки — хозяйка доит корову. На конек сеновала, где я сплю, усаживается сорока и начинает трескучую перепалку с подружками. А в дверцу мне видно, как завозилась ворона в ветвях, привстала, потянула одно и другое крыло, развертывая веером, отряхнулась, сбрасывая дремоту, и приготовилась лететь. Воробей подал голос и тоже полетел, как-то неуклюже вихляя над огородами.
Под берегом, куда я сбежал умываться к речке, заметил, как вздрогнула на камышинке синяя стрекоза, готовая охотиться на мух или на комаров, еще не сдавших в этот ранний час ночную смену паутам — день обещал быть жарким. На этюды я вышел с восходом солнца. Слышал, как в доме кузнеца стукнули ворота. Пожалуй, нет в деревне хозяйства, которому не отковал бы что-либо Василий Егорович. Ему уже за восемьдесят, а он не сдается: «Живое и нужное людям дело не ржавеет», — подчеркнуто гордо оценивает свою работу. Ковкий раскаленный металл податлив в умелых руках старого мастера и неуемно его тяготение к наковальне. В разговоре он непременно подметит с горьким сожалением: дескать, обычная кузница на селе уходит в забытье, преемственности нет.
Из окна деревенского дома виднелись стога на лугу и поля колосящей ржи. Ветер волнами перекатывался через хлебное поле к горизонту, замкнутому лесом. Глядя в окно, я рассуждал иногда вслух, что, мол, красивый пейзаж!
Хозяйка тоже смотрела и переводила все по-своему:
— Сено заготовим, рожь поспеет — страдовать начнем.
Над калиткой хозяйского дома скворечник. В нем, после скворцов, поселились воробьи. И всякий раз, как открываешь калитку, из скворечника высовывается воробей. Если идет женщина, то птицы остаются в гнезде, а бегут ребята — скрываются на черемухе.
А я для них озорной: когда прохожу в калитку, то стучу по шесту. Воробьи уже знают. Высунется и тихо так — «чви», дескать, здесь — это серенькая воробьиха. А с темной грудкой и коричневой головкой сам воробей. Он более стремительный и спрашивает громко: «Кто там?» — «Свои, свои…» — отвечаю воробьям.
За огородами начинается лес, настоящее Берендеево царство. Ели стоят вплотную друг к дружке, нижние ветви отмерли, в полумраке не растет трава, пахнет горьковатой затхлостью. Нет и нет, разглядишь оранжевый пятачок: не то лист, не то солнечный луч. Но оранжевым пятачком оказалась молоденькая волнушка — кладу начало грибной охоте. А выбрался из ельника, наткнулся на сыроежку. Их я тоже не бракую: «Пусть слабенькая синявочка, а все грибнику прибавочка». Так вот и кланяюсь грибам: хорошему — поклон, червивому — поклон, иначе его не распознаешь, и поганке поклонишься, и листочку какому-нибудь, если примешь за шляпу гриба, земляничке и костяничке вовсе низкие поклоны.