Василий Юровских - Столешница
— Скоро ли ты, папа? — торопит меня сын с берега. Березу-то, словно весной, окружила вода, а я замешкался на верхотуре.
Есть у меня дома гнездышко в полной сохранности, но… как устоять и не взять медовую рукавичку. Вряд ли когда доведется найти висячий шмелиный улей?
Не добыли мы тогда с сыном ничего за весь день, и какие грибы-ягоды по октябрю, да еще там, где все лето паслась прорва скота. И все же возвращались в город и радостные, и довольные: мы везли, пожалуй, самую редкость. Пусть в сотах не было ни капельки меда, но им напахивало до того сильно — аж кто-то из пассажиров автобуса не вытерпел и спросил:
— Почем медку-то купили?
— Даром взяли, — ответил сын и шумно вдохнул медовую сладость. А мне на ум пришли слова отца, чья долгая жизнь, не считая четыре года войны, прошла среди лесов и полей.
— В лесу, Вася, как у доброго хозяина на подворье и в избе — ничо лишнего нету. Все нужно, все почему-то годится.
„Фып“
Еще засветло отец оставил меня на телеге с Воронухой, а сам, раздевшись по пояс, ушел скрадывать уток на весенних разливах окрест Горелого болота. Он ничего мне не наказывал: лошадь полжизни провела с ним в лесах, на охоте и рыбалке, привычна в оглоблях ждать хозяина, лишь бы чересседельник был приспущен и перед ней на земле лежал душисто-зеленый навильник сена.
Кого бояться? Волки и за версту не подойдут, да и весной у них своих забот полно, а птица и подавно не обидит. К сумеркам заполетывали болотные совы, раз ухнул в глухоманно-болотистом Ильюхином лесу филин, да хохотом и гавканьем дразнят друг дружку белые куропали. А еще утки взад-вперед снуют, кулички-бекасики мелькают, как на колхозной ферме баранчики.
Наоборот, не тоскливо, а весело лежать на телеге поверх сена и тятиного тулупа. Вон шумнула кромкой в дикороснике лиса, а я раз да и запрыгнул под тулуп. Попробуй, достань меня на телеге под тулупом, а он чем только не пропах — и потом отцовским, и порохом, и даже дегтем. И еще рядышком острый-преострый топор. Сунься — ссеку башку!
Одним глазом слежу за лисой — бурой, с обвислыми клочьями линючего меха. Какая там лиса! Страшнее любой дворняги. Да она и не подумала подойти к телеге: повела мордой, учуяла человечьи запахи и шасть в лес. Знамо дело, подалась к норам у заброшенных силосных ям.
Чу! А это кто треснул сухой осиновой вершиной, примеченной мною еще давеча, при тяте? Там рядышком заброшенная старая дорожка, довольно подсохшая, и по ней-то кто-то запотопывал в мою сторону.
Отпахиваю с лица полу тулупа и с глазу на глаз встречаюсь с диким козлом, и рога у него опушены шерстью, словно ветки инеем. Неожиданно он так страшно рявкнул, что даже Воронуха невольно вздрогнула и сердито всхрапнула.
Козел спокойно утопал в Маланьино болото, а по земле стало совсем темно. Солнышко далеким костром догорало за лесами Юровского угора и небо почему-то меркло, а не играло цветами заката…
— Ну-ко, Вася, не озяб? — услыхал я над собой отцовский голос и подивился, как он так неслышно подошел. И не ему бы, а мне спрашивать: озяб ли он, бродя по вешним разливам босиком, в одних кальсонах. Видать, охотой тятя доволен: тяжелая связка селезней кряковых, шилохвости и даже пролетной морской чернети возвышалась в передке телеги.
Воронуха радостно заржала и запереступала ногами — почуяла: скоро хозяин переоденется в сухое и легко, боком, подскочит на край телеги и доверит ей выбирать дорогу на Юровку. А она, наша Воронуха, и весенней ночью находила всегда среди сплошной воды и грязи ту единственную проезжую дорожку, без натуги вытягивала телегу, если даже колеса по ступицу вязли на солонцах.
Отец между тем подробно рассказывал, где и сколько уток видал, какая птица пришла и будет ли год урожайным. А я грелся возле него — большого, сильного и смелого, знающего всю лесную живность и все леса на сотни верст лучше, чем свое хозяйство.
— Вон Сухрино болото справа, — кивает отец в ночь. — Чуешь, чираны наговаривают? Этот как бы что-то из горлышка отрыгает — трескунком называется, самый крупный чирок. А тот посвистывает уточке своей — свистунок. Мал, зато пером бассей. Во-о-он с разлива по свежей осочке круги пошли — шилохвость гуляет. Шея у селезня длинная, видит напротив хорошо и сколь штанов изъелозил я поскотиной когда-то, все пытался скрытно подползти к шилохвости. Мама уж и отцу-покойнику не сказывала, а то бы ружье на каменку в бане изломал. Не признавал тятя утиную охоту: весна, пахать и боронить пора самая, а мне терпежу нету. Бывало, понужал чересседельником.
Почавкивают копыта Воронухи, взбурливают колеса по лывам и протокам, поют на всякие голоса утки и кулики, а где Юровка — ни огонька впереди. Да я с отцом хоть на край света готов ехать, провианту у нас с ним на целую неделю хватит, а дичи-то сколько!
И когда, по словам отца, мы подъехали к самой глубокой канаве-протоке между Большим озером и Долгим болотом, нас оглушил утробно-жуткий крик с Большого озера. Почудилось, что все оно разом приподнялось из берегов и с тоской ухнулось обратно в камыши и трясучую лавду.
— Ум-мру, ум-ру… — послышалось мне, и я зачакал зубами, резко прижался к отцу. Ну чего он не хватается за двустволку?
— Ха-ха-ха! — развеселился отец. — Чего ты испугался? Фып это ревет, фып!
— Ка-ка-кой фып? — лепечу я, а тятя спокойно продолжает:
— Ну есть такая серая птица выпь, а в народе ее фыпом зовут. Скрытная она, редко на крыло поднимается, все по кочкам да камышам прячется.
— И велика она?
— Да нет, меньше цапли.
— Откуда у нее бычий рев?
— Всяко люди бают… Все от того, что и рыбаки ее редко видают. Но как-то довелось мне застать ее за этим занятием. Вечером заплыл я в прорезь между кустом-островком и затаился в лодке. Вдруг вижу, в наклон, шею с клювом-шилом наперед, шагает эта самая выпь. Посовала-посовала клюв в кочки и выбрала одну, да в нее-то как ухнет — по всему озеру взревела. А я не шелохнусь. Она дух перевела и снова в ту же кочку ткнула башку и того страшнее бухнула.
Ага, думаю, что за особая кочка у фыпа? Спугнул выпь и на лавду вылез, хоть и вода студеная. Оглядел кочку — сперва ничего приметно-особого не отыскал. И все-таки определил, почему в нее она кричала. Водяные крысы прорыли ее насквозь, и вдоль, и поперек, и с водой она по ихним ходам-переходам соединилась.
Вот я и понял, почему выпь нашла не какую-то кочку, а именно эту. И как дунет в нее, она вся, будто труба, взыграет, и звук по воде расходится. А то ране баяли: мол, воды в клюв наберет и воем выдувает воду. Или вообще — башку в озеро и ревет во все легкие. Да сам посуди, как она могла бы под водой кричать или так по-бычьи реветь с водой в клюве?