Евгений Чарушин - Охотничьи рассказы
Посвящаю товарищу по охоте — Борису Блинову.
Я не буду утверждать, Что охотники не врут… Конечно, это бывает. Знаете, вот ночью, когда костерок потрескивает, чайничек закипает, а коростель в кустах надрывается-кряхтит: крех… крех… крех… крех… крех… крех… крех…
Вот тогда все как-то делается по-особенному, не так, как всегда. Закуриваешь ты не от спички, а от какой-нибудь веточки с угольком на конце. Иногда из этой веточки — пф-ф-ф — пыхнет вбок струйка дыма… Чай пьешь почему-то из проклятой консервной банки. Ведь обязательно забудешь дома кружку… А начнешь говорить и… чувствуешь — вроде и верно перехватываешь. Не то, что уж врешь без зазрения совести, нет… ты всем в глаза смотришь прямо и честно, а вот все-таки будто чуть-чуть перехватил… В общем, даже самому интересно. Я это, конечно, не про себя, а просто замечал, что вот бывают такие любители малость присочинить.
Но, знаете, ведь действительно на охоте случаются такие удивительные происшествия, что поверить трудно. И, конечно, какой-нибудь городской человек, не охотник, разве поверит, поймет, прочувствует — да никогда! Он далек, понимаете, от природы. Другое дело — охотник. Выслушает серьезно. Головой покачает, а потом и сам… тоже припомнит что-нибудь интересное… Так и разговариваем.
Ведь вот однажды какой случай вышел. Были мы на охоте втроем: фельдшер — Степан Сергеевич, степенный человек, одним словом, научный работник, Борис и я.
Борис — он актер, только с бородой. Бороденка такая остренькая, паршивенькая. Ему в кино надо было какого-то бородатого изображать, — так заставили не бриться.
Моросит, понимаете, на лугах. Чорт его знает что. Не то туман, не то дождь. Кругом слякоть. Поздняя осень. А наш гончар «Давило» действительно задавил зайца-подранка, унес в кусты, сожрал и завалился спать. Где он улегся, — неизвестно. Он хитрый, — знает, что будет ему на орехи.
Вот мы и без гончара.
А за зайдем да без голоса собачьего — это уныние, мертвая охота.
Идем мы мокрые, холодные, по мокрым кустам — зайца шугаем. Борис бредет, кричит: «Нноо! Нно! Зайчики! Вылезай! Вылезай!» А то завопит истошным голосом (чем голос удивительнее, тем лучше: собака верней понимает):
Эх! Тут был!Тут спал!Тут спал!Ночевал!
А собаки-то, понимаете, и нет. Ходим мы, ходим, бродим мы, бродим. И все без толку.
И до того мы озябли и вымокли, что вы, сухие люди, и не поймете. Борис как ступит правой ногой, так у него из дыры в сапоге — жжить! — струя воды.
Сошлись у пригорка. Что ж? Заворачивать домой надо. Постояли, постояли, и вот тут Борис стал философствовать. «Вот природа, — говорит, — человеку дала все. У меня талант чорт знает какой. Ум. Внешность. А вот чутья, простого собачьего чутья — нет. Несправедливость, — говорит. — Знаете, как это иногда артисты по радио по-ученому завывают: „Неспраааведлиивоость! Обббидда!“ Сам ходил бы, сам чуял бы и сам бы стрелял… Несправедливость!»
Топнул он дырявым сапогом о землю. Жжить! Струя метра на два так и брызнула.
Еще раз поднял ногу, хотел топнуть и вдруг… замер. И, понимаете, побледнел. Побледнел, знаете, глаза стали дикие. Рот раскрылся… Бороденка шевелится…
Мы тоже как-то испугались. Переглянулись, но на всякий случай спрашиваем:
— Ты это что? Не Бориса ли Годунова изображаешь?
С ним частенько бывало — он нам кого-нибудь показывал. Нет… Он молчит, он стоит на одной ноге.
— Т-т-там… — говорит заикаясь. — Там… Чую… Тетерка…
Мне даже жарко стало. В пот бросило. Степан Сергеич, фельдшер, я бы сказал, тоже обалдел. По-латыни что-то бормочет.
В общем, стоим все трое и молчим. Двое — на двух, один — на одной ноге. Разные мысли, знаете, в голове так и кишат, так и копошатся. То есть нет, наоборот, ни одной мысли в голове нет.
Сердцебиение чувствую я и дрожь.
— Мы стоим, — дрожащим голосом произнес фельдшер, — перед научно не исследованным открытием на охоте. Но… Спокойствие, спокойствие…
И опять мы стоим и молчим.
Наконец оба враз говорим:
— Иди вперед, иди вперед…
Как лунатик, с неподвижным лицом и бородой, Борис стал медленно опускать ногу. Вот он опустил ее на землю. Вот прижал. Вот из дыры полилась вода… Вот шаг шагнул, вот другой…
Фрррррррррррррр!..
Вырвалась из куста тетерка. Да, да, тетерка… И улетела. Мы не могли стрелять — сердцебиение…
— Боги, боги, — прошептал Борис. — Я чую. — И изменившейся походкой на цыпочках пошел в сторону. Мы за ним засеменили. Просто, знаете, механически — человек пошел, ну и мы пошли.
Пройдя немного, он круто повернул.
— Дорогу, — говорит. И отстранил нас таким торжественным жестом.
— Я ищу, я чую… — шепчет.
Зигзагами ходит. Верно, как пойнтер. Настоящий пойнтериный челнок. Идет… идет… Стоп!.. И опять на одной ноге замер.
Тут уж мы немного очухались, подобрались к нему, толкаемся даже.
— Я, — говорю, — выстрелю.
— Нет, я.
— Ну ладно, оба.
— Где? Кто? — спрашиваем.
— Ттттеттеррев… — говорит Боря.
— Ну иди.
— Не могу.
— А ну, давай скорей, — говорю. — Мне пострелять охота.
Фррр! — взлет.
Оба стреляем и… мажем, понимаете. Косач летит.
А Борис? Борис за ним. Через кочки, по мокрым кустам. Заскакал. Бежит и ружье бросил.
— Назад! Назад! К ноге! — закричал я. — Я тебе погоняюсь! Я тебе покажу!
И, представьте, Боря сразу остановился, съежился так это виновато, вернулся к нам.
Идем дальше. Но, понимаете, дальше ничего не вышло. Уже стемнело. Тут и деревня близко. Решили заночевать.
Молчим. Каждый по-своему переживает. Борис все вздыхает, все нос прочищает. Степан Сергеевич что-то по-латыни бормочет и чего-то записывает. Научной работой, видно, занялся. А я все думаю, как бы это настрелять побольше из-под Бориса.
Пришли в деревню. Фельдшер в деревенскую больницу сбегал и выпросил градусник.
— Буду ставить, — говорит, — ему во время стойки. Страшно важно знать, как температура — падает или повышается.
Разделись мы, сели за стол. Борис у нас повеселел.
— Я бы, — говорит, — рюмочку выпил, а то совершенно продрог.
— Э, нет! — испугался я. — Тебе нельзя чутье испортишь. Ты уж лучше чаю, — говорю, — полсамовара выпей и согреешься.
А Степан Сергеевич как закричит:
— Горячий чай абсолютно запрещаю! Вы сами, Борис, охотник, сами знаете, как горячая пища действует на собачье чутье. Три дня бесчутным будете. Пейте молоко.
Накрошили ему хлеба в молоко.