Василий Юровских - Столешница
— А что и не покуражиться? — радовался Феликс. — Ведь привыкли одну смородину заваривать, а остальные кусты и деревья чем хуже? Сок двинулся по каждой веточке, что-то и сгорчит — сахаром усладим.
Все вышло на славу — и уха, и многоветочный чай. Он и вправду отдавал все запахи весеннего леса. А пучки сухой душицы и зверобоя, да смолянистые крошки чаги сотворили чудо: ребята мои, раздевшись до рубах, мигом захрапели на лежанке с прошлогодним сеном.
«Молодость, она и есть молодость», — грустно вздохнул я и занялся подтопком. Он остывал настолько же быстро, как и накаливался жаром. Подкинул на разбуженные угли сухие поленья березы, черемухи и ольхи, а осину и тальник отложил — больно звонко выстреливают угольками и успевай их ловить да тушить.
Тепло снова окутало спящих ребят, а меня потянуло на улицу. И степь-выгон, и крыша избушки свеже заиндевели, не торопился наспевать краснотой и восток, где низко над лесами белозубо улыбнулась рассвету луна, а выше нее светлели капельками далекие и мелкие звездочки.
На утреннике всегда холодает, но если мои ребята беспробудно спят после ухи и сборного чая, весеннее утро не молчит и сейчас, когда до солнцевсхода еще далеко-далеко. Разбрелись-разлетелись по густосини неба токующие барашки-бекасики, и стоило окликнуть их овцой-мамой, как они сыпались к лывинкам и болотникам, дружно отзывались: «Тута, тута, тута, тута».
Из тальниковых заливных озерин жарко выкрякивали селезней утки, и не им ли вездесущие широконоски советовали со всех сторон:
— Гляди, дядя, гляди!
Где-то откашливалась чернеть и не понятно — с радости или еще с чего? — стонали лысухи и чирки. По голосам и хлопанью крыльев угадывались утки, а вот на осину у меня над головой примостился петух ушастой совы и глухо-грустно позвал:
— Кум, кум, кум!
— Кум, кум, кум! — ответил я с березового пня, он обрадованно снялся, костянисто захлопал кончиками крыльев и затоковал над деревьями, то неслышно улетая в глубь осинника, то возвращаясь обратно. «Спи, спи, спи», — советовали ему совки-сплюшки, но ушастому петуху было уже не до сна. Отчаявшись найти сову на осинах, густо забуревших сережками, он неожиданно в самое ухо «спросил»:
— Ты кума, ты кума?
— Может быть, и кума, но только не твоя! — ответил я, и он шарахнулся по заречью через осинник в соседний бор. И вскоре ему повезло: «Кум, кума, кум, кума» — зазвучало совсем не печально, а весело и дружно.
А вот и заглушили совиные «разговоры» степенно-красивыми свистами дрозды-дерябы и певчий дрозд, а трещотки-рябинники налетели большой стаей и пусть не взяли голосом, зато сразу же принялись за работу. Одни теребят и собирают в клювы траву-старичник, другие посыпались на летний водопой скота, на мелководье Старицы. Работа артельная, и лентяю тут несдобровать. Вон один подергал подле березы несколько травинок и хотел удрать за озеро Морошное, где на ольхах настоящие деревни работников, однако его подруга или кто-то другой крепко щипнул за перья на голове и «лодырь» опять взялся за дело.
— Интересно, что за грязь облюбовали рябинники? — вслух молвил я, взял котелок из избушки и пошел черпнуть воды на Старице.
Белесой степью затрусил какой-то приземистый зверь. Неужто, зайчишка? Водополье вытурило зайчишек сюда на возвышенность. Нет, не заяц и не лиса-альбинос, а обычная «поседевшая» от инея лиса рванула со всех ног к лесу за избушкой. А когда шел обратно (грязь-то дрозды выбрали — не уступит цементу), выследил гостью ночную: все рыбьи потроха «зачистила» она у выгона и не раз, не два окружнула избушку.
У самой избушки какой-то растяпа-рябинник выронил мне на шапку ком грязи и пришлось идти к реке, с трудом смывать дроздиный раствор.
Пока закипал чайник под всхрапывание ребят, я снова оставил тепло избушки. Солнце вполовину выглянуло на наволок, иней слинял и бисером посверкивал на паутинной пряже. От столика у избушки, где мы вечером чистили картошку, поковылял белячина, а вдали на бугорке, окруженном водой, столбиками торчало не менее пяти зайцев. Не лиса ли загнала их туда, даром что ли сороки переполох ночью затевали? И тоже не случайно среди ночи ворона с гнезда на сырой осине трижды отчетливо повторила:
— Дур-ра, дур-ра, дур-ра!
Наверняка зайцы вплавь перебрались на спасительный взгорок, а лиса помакала лапками холодную воду и решила постоловаться у избушки, чем гоняться за соблазнительно-недоступной добычей.
Слышно, как зашевелились, запоскрипывали досками лежанки мои хлопцы. Не им ли в побудку из бора яро рявкнул козел, а дятлы с трех сторон «прострочили» лес:
— Сыр-бор, сыр-бор, сыр-бор!
И оттуда, из бора, запорхали на вымочку ольхи вокруг озера Морошное, где счесть не пересчесть сушин и на корню, и вразновалку. Там и стукоток завели, и задребезжали сушинами.
Пора и нам покидать тепло избушки, идти на утренние голоса-разговоры. Чай добер, но березовка того слаще, и мы бережно «подсверливали» комли деревьев на обогреве. Не капли, а светлые и мутноватые ручейки стекают в котелок и бидончик. А на просеке пир горой:
— Попить захотели, сладкого захотели! — выпевают зяблики, а лесные коньки, токуя с березы на березу, словно сгоняют в табунки желтых цыпляток — цветы прострела и горицвета. А высокие сине-фиолетовые медунки важными пастушками смотрятся из трав и вырубки.
Котелок и бидончик полнятся березовым соком, тут же на припеке прямо на глазах с легким шелестом лопаются тугие зеленые почки черемухи и вместе с мягкими, новорожденными листочками вырастают и светятся пахучие звездочки черемухи.
— Позелени, позелени, позелени, — убаюкивают разгулявшийся жаркий день овсянки, и сын случайно находит круглоизвитое из травинок гнездышко с тремя яичками. И уже не «позелени», а «пожалей, пожалей» затягивает парочка овсянок с кустика боярки.
…Птичий утренний разговор заканчивается, затихают утки и бекасы, все тише «вздрагивают» дятловы сушины на Морошном, лишь какой-то неугомонный кулик-веретенник, бродком пересекая затравевшую лывину, подпрыгивает и гласит на всю болотнику:
— Проспали, прокутили, прокутили!
— Не выть, не выть! — упрекают его чибисы, рассаживаясь отдыхать на степи.
И на самом деле, никто не проспал и не прокутил утренник, весеннюю зорьку. Каждая птаха свой голос подала, молвила свое заветное слово малой и милой родине.
Постоялый двор
Первым внезапно оборвал на черемуховом мыске суетливое «взвеселю», «взвеселю» дрозд-белобровик: столь же неожиданно, на «полуслове» примолкла неунывная синегрудка-варакушка в желто-затененной вербочками пушистой иве. Поутихла и ворчливая галка, свившая гнездо в пустотелой железобетонной опоре. И хоть все еще гогливо поигрывали по реке чебачишки — клев как обрезало.