Юрий Куранов - Избранное
— А кто такая Геба? — сказал Енька.
— Геба — это юная богиня. У Зевса есть орел. И вот этого орла она обычно кормит напитком богов — нектаром и амброзией. Это — напиток бессмертия и молодости. Представляете, сидит Зевс в своем сиянии на Олимпе, высоко над облаками. Рядом Геба. У Зевса в руках молнии. А она веселая и беспечная, как все молодые люди. Она, нечаянно или нарочно, пролила кубок. И смеется. А напиток льется на людей, на поля — растут травы, зеленеет лес и молодеют от этого люди. Прекрасно?
— Угу, — согласился Енька.
— Вот теперь, когда будущей весной придет гроза, вы сразу вспомните обо мне. Хорошо?
— Хорошо, — сказал Енька.
— Вы не забывайте меня.
— Нет. Я еще приду.
— Приходите, но вообще не забывайте. Никогда.
— Ладно, — сказал Енька. — Мне врачиха все равно велела еще прийти провериться.
— Гера, тебе нельзя на холодный воздух, — послышался в коридоре вежливый голос главного врача.
— Вот видите, меня уже и гонят, — улыбнулась Гера.
Она скрылась в палате. Енька постоял в саду, вышел на улицу и направился домой.
Светило раннее утро. Вставало солнце. Над землей слоился туман. В тумане слышался шорох. Наверное, там, над самой землей, шел ветер, он был легкий и перебирал травы. Туман поднимался, и жаль было, что он поднимается.
На пустынной площади села расхаживали гуси. Они поднимали головы и смотрели в небо поверх домов, поверх труб, из которых тянулся дым, поверх дыма. Гуси поднимали головы и все всматривались, не летят ли где-нибудь горизонтом дикие гуси, чтобы найти их взглядом и долго смотреть им вслед.
Но радио на площади уже говорило. Оно говорило мужским внушительным голосом. И этот голос через каждые несколько слов повторял одно и то же слово:
«Сталинград».Енька шел мимо школы, вдоль забора. Он смотрел под ноги, как бы припоминая что-то. И в земле, истоптанной множеством ног, он заметил что-то красное. Енька ковырнул землю носком сапога. Это была старая, истертая тридцатирублевая бумажка. Она была истерта, но не выцвела. И кто знает, может быть, она лежит здесь уже больше года…
Далеко в поле, спустившись в лощину, Енька еще долго слышал радио, шагая сквозь туман. Слова уже сливались, разобрать их стоило труда. Но одно из них раздавалось даже издали громко и напряженно. Голос произносил его особо, и далеко за Иртышом оно отдавалось. А там повторяли его печальным женским вздохом, будто звали к себе:
— Сталинград!
С другой стороны, в дальнем поле, тоже отзывался кто-то — голосом детским, вопросительным:
— Сталинград?
Ближе, под берегом, отвечал обоим этим голосам третий, мужской, отвечал угрюмо, но успокоительно:
— Ста-лин-град…
А в лесах за Иртышом слово уходило все дальше и дальше аукаться и откликаться:
— Ста-лин-град…
— Ста-ли-гра…
— Ста-ли…
— Сты-э-о-у-а-а-а…
По лощине густо двигался туман, и Еньке все казалось, что впереди кто-то маячит. Он пригляделся, но никого не увидел.
12Енька прошел в сад смороженной, словно синим железом прохваченной дорожкой. Дорожка, еще усыпанная листвой, скрипела под сапогами, как мартовский снег. Здесь по-прежнему дул ветер, теперь он посвистывал в облетевших деревьях. За дорожкой сторож деревянными граблями сгребал почерневшую листву.
На голых ветках прыгала синица, заглядывала туда и сюда, словно искала кого-то очень знакомого. «Не ходит уж, поди, на свои прогулки, — подумал Енька. — Куда уж ей. Холода начались. В палате, видно».
В окна больницы уже были вставлены вторые рамы.
И Енька пошел к врачихе.
— Чего это ты? Соскучился? — спросила сестра, та самая, что обматывала тогда вокруг головы мокрые волосы.
— К Веронике Паловне, велела провериться, — сказал Енька.
— Накинь хоть халат, больных перепугаешь. И так чуть живы.
Енька накинул халат на телогрейку.
— Ваша, что ли, это больная? — спросила сестра.
— Какая?
— Да вот на лавке тогда прикорнула.
— Наша. Как она?
— Никак. Чего с ней случится… Еще, поди, не раз придет. Чего к ней никто не ходит?
— Нет у нее никого.
— Не было бы никого, в больницу бы не попала, — усмехнулась сестра, поправляя вокруг головы длинную желтую косу.
— Я пойду, — сказал Енька.
И пошел.
В коридоре горел свет. Больные играли в домино, только не было среди них дяди Коли. Все так же стояла в коридоре кровать, и на ней лежала та самая старуха. Она издали увидела Еньку, попыталась поднять голову и пошевелила губами. Енька свернул на лестницу и поднялся на второй этаж.
На столе поблескивал высокий графин с водой. Врачиха поглаживала графин широкой маленькой ладонью и приветливо смотрела на Еньку.
— Ну, как себя чувствуешь, молодец? — сказала она и побарабанила по графину длинными ногтями.
— Нормально.
— Сейчас увидим.
Врачиха заглянула Еньке в зрачки, поводила перед глазами сверкающей чайной ложкой. Потом велела снять сапог и задрать штанину. Она взяла со стола деревянный молоточек, подхватила мягкими холодными пальцами Енькину голень и закинула ему ногу на ногу. Она резко, но ласково стукнула молоточком по колену, а Енька смотрел на графин и вспоминал, как врачиха стояла тогда ночью здесь за спиной главного врача.
— Все в порядке, — сказала врачиха, — долго будешь жить. И не раз женишься. Только приглашай меня на все свои свадьбы.
— Вероника Паловна, — сказал Енька.
— Что? Я вас слушаю, молодой человек, — заглянула врачиха ему в глаза.
— А как та больная?
— Какая? Что ночью тогда приняли? Все как положено. Скоро выпишем. Из вашей деревни она, что ли?
— Нет. А та? Эвакуированная?
— Эта девочка умерла. И умерла-то неожиданно. — Вероника Павловна побарабанила ногтями по графину. — Оказывается, у нее был крошечный осколок в околосердечной сумке. А мы думали, что просто старое ранение легких. Очень милая была девочка.
Графин исчез, и вместо него закачалось просторное синее небо. Врачиха что-то говорила, но Енька не слышал. В синем небе шла веселая быстрая туча. Под тучей стояли горы, поля, текли маленькие быстрые реки. В туче прогремел гром, и солнечный густой дождь опрокинулся на землю. Реки вздулись и засверкали. Повсюду с шумом задвигались травы, они легко поднимались, вырастали на глазах и росли прямо в небо.
Енька встал и вышел из кабинета.
В саду пустынно дул ветер, и сторож сгребал садовые листья. Енька прошел к лавке. На калинах не было листвы. Под лавкой валялась голубая глиняная чашка. В чашке суетилась синица и подбирала забытые кем-то крошки хлеба. Енька постоял и пошел.