Бернгард Гржимек - Наши братья меньшие
Я испытывал нечто вроде затаенного трепета перед ней. Несмотря на то что я был гораздо слабее ее, она позволяла себя привязывать и скрести скребницей, и мне всегда казалось, что делает она это из снисходительности ко мне, мол, «кто умнее, тот уступит»…
Да, ее превосходство надо мной было для меня абсолютно бесспорным: она ведь была уже взрослой, имела собственных детей. А я? Что я такое для нее собой представлял? И вообще она казалась мне удивительно сильной, даже таинственной. Когда она пугалась чего-либо, то бросалась бежать и тянула меня десять, двенадцать шагов за собой, а я беспомощно тащился за ней на веревке. Но делала она это редко, да и не нарочно.
Шея ее была такой матерински теплой и гладкой! При этом очень красивой и стройной. Когда я обнимал ее рукой, то шея эта казалась удивительно тонкой; странно даже, что она принадлежала животному значительно больше и тяжелее меня! Часто я при этом поворачивал ее голову к себе и заглядывал в ее большие, широко открытые зеленовато-золотисто-желтые глаза. Они смотрели на меня узкими щелями своих черных зрачков, ведущими в неизведанное. Было в этом неподвижном взгляде что-то жуткое и в то же время завораживающее, наводившее на разные странные мысли. Например, о страшных чертях и маленьких чертенятах из книги сказок, которых, вообще-то говоря, следует бояться, а на самом деле они выглядят такими забавными и веселыми, что охотнее всего сам бы с ними поиграл (правда, не без некоторого затаенного страха).
О, я много бы отдал за то, чтобы узнать, что скрывается за непроницаемым колдовским взглядом моей козы! И что, интересно, она обо мне думает?
Пастушки и подпаски три тысячи лет назад были точно такими же, как и сегодня. И козы тоже. И такой вот козий пастушок в веселой, немудреной старой Греции оставался наедине со своим стадом целыми днями и неделями, бродя с ним по ущельям и редколесью, в любую непогоду с ветрами и грозами; и потаенные мысли, которые ему тогда приходили в голову относительно своих бородатых подопечных, не разъяснялись в те времена на уроках естествознания, как сейчас, никем и ничем не опровергались. Поэтому игрой воображения бородатые козьи морды приобретали человеческий облик, и возникали веселые, находчивые, всегда готовые к любым проказам полубоги: рогатые, бородатые, с копытами на ногах — сатиры. И нравом их награждали нахальным и похотливым.
В затерянных деревушках античной Греции молодые девицы иной раз просто не в силах были от них отбиться. Приходилось наливать вино в козьи поилки, потому что в опьяненном состоянии такой дикий малый становился миролюбивее и сговорчивее. Один такой сатир чуть было не изнасиловал нимфу Сиринкс, которая в момент крайней опасности превратилась в камыш. Ее сладкий, нежный голос до сих пор доносится из поющего камыша.
Когда другая нимфа, по имени Пенелопа, родила такое вот косматое, похожее на ягненка существо, она страшно перепугалась, завернула его в заячьи шкурки и отнесла на Олимп. Но веселые греческие боги были рады позабавиться потешным и занятным малышом и вырастили его у себя, на Олимпе. Это и был Пан, самый знаменитый из всех сатиров.
Они так и остались навсегда пастушьими и деревенскими богами, эти похотливые и озорные малые, в честь их не воздвигали благородных храмов и не создавали мест для паломничества. Нет, этого не было. Но изображения их часто можно было найти на грубых глиняных горшках, изготовленных греческими гончарами. И нельзя сказать, чтобы эти изображения были особенно приличными и изысканными…
И только один из этих полубогов достиг непонятной таинственной известности — это был Пан. Во времена правления римского императора Тиберия (с 14 по 37 год нашей эры) какие-то мореплаватели, проплывая в Ионическом море мимо острова Наксоса, услышали голос, возвещавший:
— Если попадете в Эпир, то сообщите всем, что великий Пан умер!
Когда же моряки прибыли в Эпир и поведали о том, что слышали, то скалы, деревья и животные принялись рыдать: вся природа безутешно горевала о великом Пане.
Тиберий поручил своим ученым мужам, как повествует Плутарх, разъяснить значение этого таинственного явления. Однако драматические последствия смерти великого Пана так и остались неразгаданной тайной. И спустя почти две тысячи лет, когда все остальные олимпийские боги уже давно исчезли и превратились в сказочных героев, христианская церковь еще долго и безрезультатно билась над разгадкой этой тайны.
Но тот, кто проводит свое время среди безлюдных горных лугов, где только травы да пасущиеся стада, и предается там своим мечтам, тот знает, что великий Пан, виновник всем известного «панического ужаса» и изобретатель сладкопевной, вырезанной из тростника «флейты Пана», вовсе не умер. Старый «козий бог» — это олицетворение вольной, необузданной природы. Он будет жить, пока останутся еще безлюдные равнины и глушь, не знающая фабричных труб и машин…
Глава одиннадцатая
Становление собачьей «личности»
Как и всякий щенок, Шуфтерле, этот веселый, резвый песик, принадлежащий фрау Пардаутц, появился на свет не сразу со всем багажом знаний, положенным ему по его собачьей родословной: с готовым страхом перед лошадиными упряжками, ненавистью к почтальонам и многими другими атрибутами. Его маленькой душонке предстояло еще долгое развитие, прежде чем из беспомощного слепого существа, владеющего только обонянием и осязанием, вырастет самоуверенная четвероногая «личность», с достоинством метящая все углы своими пахучими метками.
Потому что Шуфтерле и на самом деле, подобно всем новорожденным щенятам, в первые дни своей жизни был лишен каких бы то ни было вкусовых ощущений: он соглашался пить из рожка все, что ему предлагали, лишь бы оно было жидким, включая горький чай и рисовый отвар. Даже слуха у этого маленького народца, так уютно копошащегося под теплым брюшком своей матери, еще нет — все, как один, глухие. Когда их хозяин совсем рядом с ними ударял молотком по железной двери, они и ухом не поводили, не вздрагивали даже! И так до двухнедельного возраста. И тот, кто воображает, что Шуфтерле на десятый день, когда у него прорезались его мутные синие глазки, увидел наконец белый свет, тот глубоко заблуждается. Ничего он не увидел. Можно держать перед самым его носом все, что угодно, — блестящие предметы, зеркало, он не будет провожать их глазами, не проявит к ним ни малейшего интереса. И так примерно до девятнадцати дней. Даже в возрасте одного месяца он видит только то, что движется, а не стоит на месте; и только в два месяца начинает узнавать предметы, находящиеся от него на расстоянии более двадцати метров.