Людвик Ашкенази - Брут
Фифи или собачья жизнь
Здесь они у меня. Под столом, если угодно посмотреть. В корзинке, чтоб дышать было свободней… Любовь к животным, пан директор, ее, с вашего позволения, человек в себе с рождения носит. Знаете, куда я их сейчас? Топить. А вот на сердце у меня нехорошо. Я их еще в последнюю минуту вынул из мешка и положил в корзину, чтоб не задохнулись. Бедненькие…
Кому-нибудь может показаться, какой в этом смысл? Вот-вот кинет их в воду, а сам беспокоится, чтобы им легче дышалось. Я вам этого, пан директор, не могу объяснить. И себе тоже не могу. Может это оттого, что человек старается всякую вину искупить. А коли может это сделать наперед, то потом лучше себя чувствует… при совершении, так сказать, греха.
М-да, так вот чем Фифи наша кончила, бедняжка разнесчастная… Не знаю, когда вы тут были напоследок, но должно быть очень давно, может еще до войны. В мобилизацию? Ну еще бы, теперь я уже точно вспомнил. Вам еще не хотели ботинки обменять. Которые малы были… Господи боже, ведь это уже больше двадцати лет прошло! Вам тоже кажется, что время так быстро летит? Мне вот сдается, что даже не целый день, а будто всего полдня пробежало. Как пополудни. Пообедаешь, вздремнешь, закуришь сигарку, послушаешь последние известия — и двадцати лег как не бывало!..
А вы знали Фифи? Таксу такую черную? Что у лесничего Скршиванка была… Потом ему еще пришлось ее продать. Потому она от охоты увиливала, как епископ от сельтерской.
Не могли вы ее не знать, если здешний. Кто у нас не знал Фифи?! Должны вы ее знать, пан директор! Вы по утрам не ходили в «Золотого льва» гуляш есть? Ах так, иногда только! И ни разу вам этот пес не попадался? Ну, в конце концов, у людей вашего формата другие заботы. У вас, пан директор, котелок днем и ночью варит. Не станете же вы, в самом деле, обращать внимание на каждую сучку! Такой человек…
А я ее с детства знал. Я на государственной службе состоял, у меня для себя времени всегда хватало. Меня, пан директор, эта собачья жизнь ужасно как занимала. По городу, правда, ходил такой слушок, будто я собак этих жру. Но, видит бог, пан директор, собачью отбивную я ел всего один раз, и то дело было еще на русском фронте. Должен вам, однако, доложить, мясо это великолепное. Деликатес!..
Но я не из тех людей, что идут против течения, а по части своей диеты тем паче. Пожалуйста, вот когда, не дай боже, начнут есть собак, тогда я вас приглашу. Увидите сами, что из этого мяса можно сготовить! Вы ведь всегда были ценитель, пан директор, а ваш отец, — тот для себя даже шампиньоны разводил.
М-да… Так, значит, насчет этой собаки. Я за ней годы наблюдал. До чего ж удивительное было животное!.. Лесничий Скршиванек уступил ее по дешевке пани Ледвиновой. Но даже получи ее та пани задармака, проку бы ей от Фифи все равно было чуть. Ледвинова ей вышила подушечку с монограммой, тушила ей печенку с лучком, а как-то раз при мне даже кость от окорока покупала. Уж я-то никому не завидую, собакам и подавно, но тут не выдержал и сказал себе: «Эх, баба, хотел бы я быть твоим пуделем!»
Ну, а Фифи?
Фифи на вторую неделю от нее улепетнула. И не подумайте, что за каким-нибудь там доберманом или фокстерьером. Какое там, этим она не увлекалась. Не нравилось ей ни за зайцами гоняться, ни на подушке с монограммой дрыхнуть. Она свое представление о жизни имела, и никто его не мог у нее отнять. У этой сучки, пан директор, был такой характер, что не один человек мог бы к ней на выучку пойти.
Где она ночевала, этого не знал никто. Но по утрам приходила в «Золотого льва» заморить червячка сахарными косточками. Ходила она туда постоянно; у нее уже было свое место под столом в углу, где сиживал нотариус Здерадичек. Тот, которого на рождество удар хватил.
Обедала Фифи в «Короне», а ужинать ходила в «Черного коня». Только в четверг, когда у «Золотого льва» подавали на ужин колбаски из свиных потрохов, она была там как штык.
И везло же ей во всем, этой сучке! Ведь кто только не пытался ее к себе расположить! И все ей все давали. Но она брала не у всякого. Она не к еде принюхивалась, а к человеку. По ней, будь ты хоть сам директор бойни, а если Фифи не понравишься, так ничего, бывало, от тебя не возьмет. И уж зови ее после этого как хочешь: и Фифи, и Фифи-миленькая, и песик, и собачка… куда там! Даже хвостом не поведет. И еще на вас посмотрит, вроде как ласково и участливо, человеку аж кажется: вот он, лучший твой друг на всем белом свете. А может это было только так, издевка такая или бог знает что…
У меня она даже кусок черствой булки брала, но на то были свои особые причины, и о них я расскажу после.
Очень меня всегда удивляло, как это так, что никто из хозяев цирков на нее внимания не обратит? Может это было оттого, что большие цирки к нам не заезжали, а маленькие еле-еле могли прокормить и то зверье, что у них уже было.
Ну… клоун и шут — это она была. Великолепный! Ей бы только тросточку и котелок — точь-в-точь Чарли Чаплин!
Заполучить ее хотел всякий, все, так сказать, местные сливки; это они моду такую завели. В пику пани Ледвиновой. Кто, стало быть, заполучит Фифи, тот выигрывает три бутылки шампанского.
Но Фифи шла своим путем. Характера, я бы сказал, она была немного кошачьего, только фальши в ней не было. Да лени.
Сколько мы со стариком Здерадичком о ней натолковались!
— Скажите мне, — говорю, — пан нотариус, как же это так, что эта собака не хочет иметь хозяина?
А он мне всегда отвечал:
— А почему, Михейда, вы хозяина иметь не хотите?
— С вашего разрешения, пан нотариус, — я ему на то отвечаю, — все же я не собака. У меня душа есть.
Здерадичек же только качал головой, попыхивал дымком и опрокидывал еще одну стопочку чего покрепче. Потом заглядывал под стол — лежит ли там еще собака — и кидал ей кусочек корейки, только не жирной. А потом его удар хватил, на рождество. Я его, Здерадичка, еще сейчас вижу, как живого…
Году этак в сороковом, — когда здесь уже были немцы, — приехал к нам в город один профессор из Праги. Жил здесь, а в Кутной Горе преподавал; не то в гимназии, не то еще где. Почему ему пришлось уехать из Праги, не знаю, и почему не мог жить прямо в Кутной Горе, того не знаю тоже. Правда, иногда этот профессор, бывало, разговорится, — не остановишь! Но о себе — никогда…
Были у нас в городе провизор и асессор, два адъюнкта и старик Здерадичек, а вот профессора еще никогда не было. А этот был к тому же двойным доктором, философии и еще каких-то наук. И, опять же, у него были красивые голубые глаза. И если толком приглядеться, то вообще он был довольно-таки красивый человек.