Бродячие собаки - Жигалов Сергей Александрович
Наташка встряхивала простыни за уголки, и белая ткань, выгибаясь, куполом надувалась над кроватью, будто ласковое птичье крыло простиралась по постели.
Оробевшие, они долго лежали, затаив дыхание, на белом прохладном крыле, не касаясь друг друга, инстинктивно чувствуя разверзшуюся перед ними бездну, в которую им предстояло броситься. Страдать и радоваться. Похожее затишье бывает в природе перед тем, как взъярятся молнии и падет ливень.
… Холодными пальцами они срывали друг с друга одежду. Больно, до крови целовались.
Сквозь бешеный шум крови Венька слышал ее шепот:
— Венечка, я сама. Я сама помогу тебе. Не спеши, мой хороший, я вся до последней кровиночки твоя… Ой, больно. Веня, милый, подожди, я повернусь…
Стискивая зубы, чтобы не застонать, он послушно исполнял все, что она от него желала, шепча и лаская.
— Не спеши, не спеши, сюда… так… — И он послушно шел за ней, будто по краю темного сладкого обрыва, замирая, задыхаясь от счастья и чувствуя, как на лицо ему откуда-то сыплется горячий черемуховый цвет. И когда она вжалась влажными губами в ухо и выдохнула: «Не могу больше», он изо всех сил прижал ее к себе и бросился с обрыва. Она закричала низким безумным голосом.
Когда они, блестя телами, мокрые, будто искупанные, распростерлись обессилено рядом, скомканная простыня уже никак не походила на белое крыло.
— Мы родим с тобой мальчика и девочку, — тихо касаясь его рукой, сказала тогда Наташка. — Погодков растить легче. Да, Вень?
И тогда в углу раздался сухой смешок того, кто подслушивал и знал про них все наперед.
— Ой, кто это? — прижалась к нему Наташка. — Вень, я боюсь, не пугай.
— Черт, да это мебель рассыхается, трещит.
Она привстала на колени, тряхнула головой, как трясут, чтобы вылить из уха воду после игры в пятнашки, и сказала:
— Вень, давай поменяемся. Я тебе свое сердечко отдам, а ты мне свое… Тогда ты меня никогда не разлюбишь.
Ему оставалось служить полгода, когда утром принесли то письмо: «… Вениамин, прости меня, подлую, я выхожу замуж…» Он прочел его и даже не очень огорчился. Будто чей голос шепнул на ухо: «Ну и хрен с ней!» Сунул в карман, побежал на построение. После обеда уединился в туалете, дощатом сарайчике. Еще раз перечел, разорвал на клочья и горстью швырнул в ромбовидное очко. Нагнув голову, глядел, как кружась падают в яму обрывки письма и вместе с ними их с Наташкой узорчатый дом с камином, белоголовые сыновья-погодки, яблоньки у крыльца, большой лобастый пес…
Ночью, стоя в карауле, он то плакал злыми слезами, то, до боли оттерев скулы, пристально вглядывался в темноту, не мелькнет ли на счастье какой-нибудь нарушитель, чтобы всадить в ночного пришельца весь автоматный магазин. Но пришелец не поторопился разделить с ним горе. И тогда тот же голос, что подсказал днем в туалете циничный совет, зашептал: «Ты, ты сам можешь запросто выйти из вот этой оболочки, одетой в камуфляжку. Это не больно, ведь пока ты жив, ее нет, придет она, тебя не будет, ха-ха…»
… У смерти был глубокий угольный зрачок, выглядывавший из вытертой до бела геометрически круглой стальной глазницы.
«Никогда. Больше никогда в жизни… Сука!.. Обменяться сердцами… Только твое получишь с маленькой дырочкой, — с хохотком, обращая все как бы в шутку, лез в уши, в душу услужливый голос».
Три раза смертоносный зрачок поднимался от плеча к лицу. «Это как таблетка от зубной боли, — зудел в ухе комариный писк. — Горячая свинцовая таблетка. Ее даже не придется запивать водой. Сразу пройдет боль, что не дает вздохнуть полной грудью… Откуда в мороз комар? — Содрогаясь от страха, Венька решил закрыться от своей смерти ее смертью. — Ее больше нет. Она умерла. Погибла, — сказал он себе в ту ночь. И черный зрачок в белесой глазнице взлетел к плечу, уставился на обломок сизоватой луны в разломе туч.
«… Она ехала на попутных «Жигулях» на железнодорожную станцию, в двадцати километрах от села. Машина врезалась во встречный КамАЗ, — придумывал он. — И водитель, и она погибли мгновенно. И теперь она лежит в земле на деревенском кладбище в дальнем углу, где зеленеют молодые сосны. Ее нет. Она умерла…»
Утром он сбегал в деревню на почту. На бланке написал телеграмму: «Выражаю соболезнование связи трагической гибелью вашей дочери Натальи Вениамин».
Кончиком авторучки пересчитал слова. Их было девять. Скомкал бланк в кулаке и вышел на улицу. Ее смерть материализовалась на разлинованном казенном бланке в девяти словах. Боль поутихла.
Венька очнулся от воспоминаний. Потрепал настывшей рукой жавшуюся к ногам Ласку. С юной отвагой ревели овраги. Этот, то относимый ветерком, то накатывающийся овражный гул манил в сырую грязную темень. Захотелось шагнуть за село прямиком на этот гул. Вязнуть жадно в по-вдовьи чмокающей пашне. Не чуя ног после трясины, вышагивать по ковыльной целине. Спотыкаться о невидимые накопы нор. Вздрагивать от вспархивающих из-под ног сонных жаворонков. А невидимая в темени Ласка то убегала бы, то догоняла и тыкалась мордой в ногу.
Когда он лег в постель, гул оврагов еще жил в нем. Венька молча повернул Танчуру на спину, молча и зло овладел ею. Тогда гул отдалился, и он уснул.
Глава восьмая
Трехлапый метался в холмах. Грязный, ребрастый, с обвисшим, в репьях хвостом, по Ласкиному следу он несколько раз добегал до околицы, но страх гнал его назад. Он возвращался на лежку, отполированную Ласкиными боками. Ложился, клал морду на землю. Тяжко всем телом вздыхал. От влипших в землю ее шерстинок пахло сукой. Ветерок ерошил седую шерсть на загривке. Издали он походил на выбеленный дождями и солнцем продолговатый валун. В сумеречной звериной памяти проступала белолапая сука с блестящими веселыми глазами. Дуновенья ветерка напоминали зверю ее нежный язык, так часто вылизывавший его морду, глаза, уши. Пухла, саднила в горле ярая тоска. Он вскидывал морду кверху, но шум машин, музыка, долетавшие из долины, заставляли его давиться рвущимся наружу воем.
Тогда, после убийства волчицы с вертолета, ночью, с перебитой, мотавшейся на сухожилье лапой, он приковылял на то место, где ее добили выстрелом в голову. Истоптанный бурьян держал запах волчицы, пропитавшей землю кровью. Здесь же валялись отблескивающие в лунном свете вонючие бутылки, ошметки колбасы, пугающе шуршали на ветру пустые пакеты. Он приходил к кровавым бурьянам каждую ночь. Скреб лапами темную от крови землю. Искал волчицу окрест. Его вой оседал в камышах, заставляя настороженно покрякивать в полынье двух селезней-подранков. Буран похоронил все запахи. Волк ушел на дальнее жнивье, сделал лежку в стогу. Морозы не дали ране гноиться…
Теперь же инстинкт подсказывал Трехпалому, что после соития с сукой появится потомство. Надо будет выкармливать и сторожить помет. Учить щенят охоте… Но сука тоже исчезла, и Трехлапый опять остался один. Второй раз в жизни волка естественная поступь бытия обрывалась, гасила в нем инстинкт самосохранения.
Из ночной темени зверь глядел на огни раскинувшегося в долине села. Каждой своей клеткой он осязал опасность, которую излучал чудовищный, разлегшийся у реки зверь, таращившийся сотнями ужасных сверкающих зенок с жутко горящими редкими уличными фонарями. Этот зверь скрежетал стальными сочленениями. Рычал, грохал, выл, изрыгал чудовищные запахи. Волчий хвост поджимался, страх гнал Трехпалого назад в холмы. Но где-то там, в чреве этого чудовища, сгинула белолапая сука. И оттого черная громада низкого ночного неба, холмы источали беспредельную пустоту. И она была сильнее страха смерти, понуждала, толкала его за Лаской. Волк зашел с подветренной стороны села и вдоль огородов ковыляющим призраком затрусил в село, обегая черные проталины грядок. Он часто останавливался, обнюхивал песьи метки на углах изгородей, втягивал чуткими ноздрями запахи следов, оставленных людьми и животными. Под утро он наткнулся на следы Ласки. Трехпалый пересек огород. Остановился, обратившись вслух. От сараев пахнуло едким запахом свиного навоза и мочи, птичьим пером. По подтаявшему снежному сугробу он вскарабкался на крышу сарая. Хрустнул под лапами мерзлый рубероид. Внизу очнулась, захрюкала свинья, всгагакались гуси. Но волной ударивший со двора запах Ласки придал волку храбрости. Он прыгнул во двор. В тот же момент из соломы выметнулся темный ком, пронесся по двору, вылетел в подворотню. Густой волчий запах будто удар пинка забил соседского кобелишку под крыльцо, и только там он зашелся задавленным криком. «Дрыхнете, а тут волки! Волки!..» — истошно визжал пес. И тут же из подворотен, от собачьих будок покатилась волна собачьей ярости. Шавки и осипшие за зиму цепняки ярились, готовые разорвать в клочья наглого вражину. Но ни одна из собак, заходясь в ярости, не выскочила из подворотни.