Джозеф Конрад - Лорд Джим. Тайфун (сборник)
– Она сказала, что мы лжем. Бедняжка! Ну что ж, предоставим дело случаю: его союзник – время, которое нельзя торопить, а его враг – смерть, которая не станет ждать. Я отступил – малодушно, должен признаться. Я попытался низвергнуть страх – и был отброшен, конечно. Мне удалось лишь усилить ее тоску намеком на какой-то таинственный заговор, необъяснимую и непонятную конспирацию, имеющую целью вечно держать ее в неведении. И это произошло легко, естественно, неизбежно. Словно мне показали деяние неумолимой судьбы, которой мы служим жертвами – и орудием. Жутко было думать о девушке, которая неподвижно стояла там.
Шаги Джима прозвучали грозно, когда он в своих тяжелых зашнурованных ботинках прошел мимо, не заметив меня.
– Как! Нет света? – с удивлением спросил он громким голосом. – Что вы тут делаете в темноте, вы двое?
Через секунду он, должно быть, заметил ее.
– Алло, девчурка! – весело крикнул он.
– Алло, мальчик! – тотчас же откликнулась она, удивительно владея собой.
Так они обычно здоровались друг с другом, и вызов, звучавший в ее высоком, но приятном голосе, был очень забавен, мил и ребячлив. Джима это восхищало. В последний раз я слушал, как они обменивались этим знакомым приветствием, и сердце у меня похолодело. Высокий нежный голос, забавно-вызывающий; но замер он, казалось, слишком быстро, и шутливое приветствие прозвучало как стон. Это было ужасно.
– Где же Марлоу? – спросил Джим, а немного погодя я услышал: – Спустился вниз, да? Странно, что я его не встретил… Вы тут, Марлоу?
Я не ответил. Я не хотел идти в дом… Не сейчас, во всяком случае. Попросту я не мог. Когда он звал меня, я пробирался к калитке, выходившей на недавно расчищенный участок. Нет, я не мог сейчас их видеть. Опустив голову, я быстро шел по протоптанной дорожке. Здесь был небольшой подъем; несколько больших деревьев были срублены, кустарник срезан, трава выжжена. Джим решил устроить тут кофейную плантацию. Высокий холм, вздымая свою двойную вершину – черную, как уголь в светло-желтом сиянии восходящей луны, – словно бросал свою тень на землю, приготовленную для этого эксперимента. Джим задумал столько экспериментов; я восхищался его энергией, его предприимчивостью и ловкостью. Но сейчас ничто не казалось мне менее реальным, чем его планы, его энергия и его энтузиазм.
Подняв глаза, я увидел, как луна блеснула сквозь кусты на дне ущелья. Словно гладкий диск, упав с неба на землю, скатился на дно этой пропасти и теперь отскакивал от земли, выпутываясь из переплетенных ветвей; голый искривленный сук какого-то дерева, растущего на склоне, черной трещиной прорезал лик луны. Луна как будто из глубин пещеры посылала вдаль свои лучи, и в этом печальном свете пни срубленных деревьев казались очень темными. Тяжелые тени падали к моим ногам, моя собственная тень двигалась по тропе, перерезанной тенью одинокой могилы, вечно увитой цветами. В затененном свете луны цветы принимали формы, неведомые нашей памяти, и неопределенную окраску, словно их срывали не руками человека, росли они не в этом мире и предназначены были только для мертвых. Их властный аромат плавал в теплом воздухе, делая его пустым и тяжелым, как дым фимиама. Куски белого коралла светились вокруг темного холмика, как четки из побелевших черепов, и было так тихо, что, когда я остановился, смолкли как будто все звуки и весь мир застыл.
Была великая тишина, словно земля стала могилой, и некоторое время я стоял неподвижно, размышляя главным образом о живых, которые погребены в заброшенных уголках, вдали от человечества, и все же обречены делить трагические или гротескные его несчастия. А не участвовать ли также и в благородной его борьбе? Кто знает!.. Человеческое сердце может вместить весь мир. У него хватит храбрости нести ношу, – но где найти мужество ее сбросить?
Должно быть, я впал в сентиментальное настроение; знаю одно: я стоял там так долго, что мною овладело чувство полного одиночества. Все, что я недавно видел, слышал, даже сама человеческая речь, казалось, ушла из мира и продолжала жить только в моей памяти, словно я был последним человеком на земле. Это была странная и меланхолическая иллюзия, возникшая полусознательно, как возникают все наши иллюзии, которые кажутся лишь видениями далекой, недостижимой истины, смутно различаемой. То был действительно один из заброшенных, забытых, неведомых уголков земли, и я заглянул в темную его глубину. Я чувствовал: завтра, когда я навсегда его покину, он уйдет из жизни, чтобы жить только в моей памяти, пока я сам не уйду в страну забвения. Это чувство сохранилось у меня до сих пор; быть может, оно-то и побудило меня рассказать вам эту историю, попытаться передать вам живую ее реальность – истину, облеченную в иллюзию.
Корнелиус ворвался в ночь. Он вылез, словно червь, из высокой травы. Думаю, его дом гнил где-то поблизости, хотя я его не видел, так как никогда не заходил далеко в том направлении. Корнелиус бежал мне навстречу по тропе; его ноги, обутые в грязные белые ботинки, мелькали по темной земле; он остановился и начал хныкать и корчиться под своей высокой шелковой шляпой. Его маленькая высохшая фигурка была облечена в костюм из черного сукна. Этот костюм он надевал по праздникам и в дни церемоний, и я вспомнил, что то было четвертое воскресенье, проведенное мной в Патусане. В продолжение моего пребывания там я все время смутно подозревал, что он желает со мной побеседовать наедине. С выжидающим видом он бродил поблизости, но робость мешала ему подойти, а кроме того, я, естественно, не желал иметь дела с таким нечистоплотным созданием. И все-таки он бы добился своего, если бы не стремился улизнуть всякий раз, как на него посмотришь. Он бежал от сурового взгляда Джима, бежал от меня, хотя я и старался смотреть на него равнодушно; даже угрюмый надменный взгляд Тамб Итама обращал его в бегство. Он всегда был готов улизнуть; всякий раз, как на него взглядывали, он уходил, склонив голову на плечо, или недоверчиво ворча, или безмолвно, с видом человека, удрученного горем; но никакая маска не могла скрыть природную его низость, – так же точно, как одежда не скрывает чудовищного уродства тела.
Не знаю, объясняется ли это унынием, охватившим меня после поражения, какое я понес меньше часа тому назад в борьбе с призраком страха, но только, нимало не сопротивляясь, я дал Корнелиусу завладеть мной. Я был обречен выслушивать признания и сталкиваться с вопросами, на которые нет ответа.
Это было тягостно; но презрение, безрассудное презрение, какое вызвал во мне вид этого человека, сделало испытание выносимым. Корнелиус, конечно, в счет не шел. Да и все было не важно, раз я решил, что Джим – единственный, кто меня интересовал, – подчинил себе наконец свою судьбу. Он мне сказал, что удовлетворен… почти. Это больше, чем осмеливаются сказать многие из нас. Я – имеющий право считать себя достаточно хорошим – не смею. И никто из вас, я думаю, не смеет…