Петр Северов - Морские были
Головнин сдержанно поблагодарил губернатора, и моряки, сопровождаемые прежней охраной, вышли из замка. У двери Мур пытался задержаться, но офицер приказал строго:
— Идите…
Утром пленные были доставлены на «Диану». Шлюпка шла легко и быстро, но и Головнину, и Хлебникову, и матросам казалось, что японские гребцы слишком уж неторопливо поднимают весла… Стоя на носу шлюпки, Головнин первый уцепился за спущённый штормтрап. Он опустился на колено и припал губами к влажному, пахнущему смолою борту родного корабля…
Уверенно борясь с противными ветрами и штормами, «Диана» шла на север. В морозный день судно прибыло на Камчатку, и моряки сошли на берег в Петропавловске.
Был вечер, и маняще светили им огоньки бревенчатых изб. У казармы солдаты пели песню, и она радостно тревожила сердца…
Мичман Мур задержался на корабле, собирая свои вещи. Уже ночью он сошёл на берег и отыскал отведённую ему избу. Три раза приглашали его на общее веселье, но Мур отказался, сославшись на недомогание. Потом он приказал хозяйке накрепко закрыть двери и никого не пускать.
Головнин собирался выехать в Петербург в начале декабря. В дом начальника порта, где он остановился, с «Дианы» были принесены все его вещи и среди них — японские «дневники». Рикорд с удивлением рассматривал эти разноцветные пряди ниток, с многочисленными узелками.
— Диковинный дневник, Василий Михайлович! Неужели вы сможете вот эти узелки читать?
— Без малейшей запинки! Даже с закрытыми глазами, только бы знал, какого цвета нить…
Осторожно разглаживая на ладони цветную прядь, Рикорд проговорил в раздумье:
— Но этот дневник рассказывает только вам… Важно, чтобы он стал понятен и мне, и другим… Вы должны всем рассказать о Японии, Василий Михайлович! Это будет открытием загадочной, запретной страны.
Головнин задумался:
— Я — не писатель… А впрочем, подумаю. Действительно, будет жаль, если забудется все виденное нами… Верно, Петя! Попробую. Приеду в Петербург и засяду за работу.
В дверь осторожно постучали, и на пороге появился Мур. Был он, как в прежнее время, до рейса в Японию, выбрит, причесан, припудрен, аккуратен, с заготовленной улыбкой. Только глаза почему-то немного косили, точно не хотели смотреть прямо, открыто.
— Извините, Василий Михайлович и Пётр Иваныч, я… некстати?
— Почему же? Проходите, садитесь, затворник, — пригласил его Головнин.
— Я на минутку, Василий Михайлович. Мне уже значительно лучше…
Головнин рассматривал свой нитяный дневник. Сколько узелков было посвящено в нем Федору Муру! Вот узелок — предательство; второй — клевета, третий — притворство, ложь…
— Ну что же, это очень отрадно, — сказал Головнин, пытаясь угадать причину неожиданного визита. — Климат Камчатки здоровый, и вы, надеюсь, вскоре поправитесь.
— Но мне хотелось бы больше ходить. Просто ходить, без цели, скучно. Я хотел бы охотиться на птиц, здесь неподалёку, на берегу Авачинской губы…
— Вы хотите получить ружьё? — спросил Головнин.
Мур улыбнулся:
— Так точно!..
Капитан помедлил и ответил мягко:
— Нет… Если бы вы были вполне здоровы… А вдруг на вас опять накинется ипохондрия? С оружием шутки коротки.
Мичман казался растерянным и огорчённым.
— Какая там ипохондрия, Василий Михайлович?! То было в плену, а теперь мы дома! Вы можете дать мне в спутники солдата. Я не нарушу слова… Поверьте, я стал совсем другим…
— А здесь и правда чудесная охота, — заметил Рикорд. — Мур только закалится и отдохнёт…
Мичман благодарно улыбнулся:
— Даю слово чести, Василий Михайлович, — в пути, на охоте, я буду послушен солдату, как вам!..
Головнин согласился.
— Я верю вашему слову чести.
Уже через несколько дней Головнин убедился, что его опасения были напрасны. Мур возвращался с охоты с богатой добычей и казался очень довольным. Однако он попрежнему избегал встреч с товарищами по плену и хозяйке приказывал никого к нему не пускать.
Однажды ранним утром, шагая по глубокому свежему снегу вдоль берега Авачинской губы, Мур обернулся и строго спросил солдата:
— А тебе, милейший, не надоело?
Солдат не понял.
— О чем изволите говорить?
— Да вот бродить за мной сторожевой собакой не надоело?
— Наше дело служба. Что начальство приказывает — исполняем…
Лицо мичмана перекосилось.
— Я — офицер и, значит, твоё начальство. Приказываю марш домой… Обедать ступай.
Солдат растерялся: это приказание мичмана было неожиданным; завтракали они вместе какой-нибудь час назад, и дело туг было не в обеде. Видно, он чем-то не услужил сегодня капризному барчуку-офицеру.
Мур ждал, приподняв ружьё. Вена на его лбу набрякла и посинела, пухлые губы дёргались и дрожали.
— Что же ты стоишь! Ступай, говорю! Марш!..
Солдат отдал честь, покорно повернулся и зашагал к ближайшему камчатскому селению, где они останавливались на ночлег.
Ни к обеду, ни к вечеру мичман в селение не возвратился. Встревоженный солдат кликнул охотников-камчадалов; с факелами в руках они бросились на лыжах к берегу Авачинской губы.
Мура не пришлось искать слишком долго. Он лежал под скалой, неподалёку от того места, где расстался со своим спутником, солдатом, уткнувшись щекой в красный от крови снег. Ружьё валялось в сугробе, уже почти занесённое снегом. На краю обломленной ветки ели висело пальто.
В Петропавловске, в доме, где квартировал Мур, нашли записку: «Свет мне несносен, и кажется, будто я самое солнце съел».
Так умер предатель Мур. Его похоронили на окраине Петропавловска, и на каменной плите, положенной на могилу, кто-то из моряков написал:
«Отчаяние ввергло его в заблуждения. Жестокое раскаяние их загладило, а смерть успокоила несчастного. Чувствительные сердца! Почтите память его слезою»…
Весенние дожди вскоре смыли эту надпись, а позже и плиту занесло песком. Память «чёрного сердца» никто не почтил слезой…
В июле 1814 года Головнин прибыл в Петербург. Прошло семь лет, как он покинул этот город, — город его юности, первых мечтаний о странствиях, о славе российского флота. Каков он теперь?
Уже на следующий день Головнин побывал на кораблях. Это были все те же знакомые, старые корабли — ветераны баталий со шведами… Головнин удивился: а где же новые суда? Неужели их перестали строить? Он увидел матросов, маршировавших вдоль набережной Невы под грозные окрики офицеров… Это был неживой, неодухотворенный, механический строй, покорно выполнявший заученные упражнения. Лица матросов были бездушны и безучастны; в них отражалось только великое терпение и тоска…