Безумству храбрых... - Анатолий Пантелеевич Соболев
Виктор понял: немец бросил его. Просто бросил — и все. Зачем тратить пулю, когда Виктору все равно не выйти из этой мертвой тундры.
Пройдя несколько шагов, немец вдруг остановился, повернулся и молча кинул Виктору финку. И пошел решительной походкой человека, знающего свою цель.
Виктор смотрел ему в спину и понимал, что с ним уходит что-то нужное ему, живое. Хотя это был немец, враг, но это был невольный спутник, напади на них какой-нибудь зверь, они защищались бы вместе. А теперь Виктор остался один, совсем один в этой глухой, враждебной, бесконечной тундре…
Когда Виктор рвался на фронт, он был твердо уверен, что пуля его не возьмет. Виктор знал, что есть смерть, особенно частая на фронте, но она была не для него, он умереть не мог. Он понимал, что все люди смертны, но это опять-таки его не касалось. Смертны другие, а не он. Виктор понимал, что и он не бессмертен, ибо таких людей нет, но умереть все равно не мог, не мог — и все тут.
Теперь он видел смерть друга, теперь он знал, что такое смерть. Он оставался один в тундре, измученный, голодный, на пределе человеческих сил. И никто не увидит, как он умрет. Просто-напросто умрет от истощения на этой недоброй холодной земле…
Он сидел и тупо смотрел под ноги, как вдруг гортанный крик резко подсек тишину. Виктор вздрогнул, поднял голову и увидел, что вдалеке стоит немец и призывно машет рукой. «Чего он?» — подумал Виктор, и тотчас пришла смутная догадка, что немец тоже не может обойтись без него, без Виктора, в этой проклятой тундре.
Немец кричал и махал рукой, а Виктор сидел, и чем дольше сидел, тем яснее понимал, что именно сейчас он победит.
Немец вернулся, ткнул автоматом Виктора в грудь и показал на запад:
— Ауф! Ком!
— Не туда показываешь, дурак, — беззлобно сказал Виктор. — Не на запад, а на восток. Нах остен? Ферштеен?
Виктор показал рукой на восток.
Немец понял, потоптался на месте, закричал что-то. Вскинул автомат на Виктора, но тут же опустил и в отчаянии завыл.
Виктор молча смотрел на него. Потом он поднялся и взял из рук немца автомат. Немец покорно отдал. Виктор кивнул на восток:
— Ком!
И пошел вперед. Немец послушно двинулся за ним.
…Будто вчера купались они с Генкой в ночном озере. Одноклассники спали на полевом стане после работы, а Генка уговорил Виктора идти купаться. Он всегда что-нибудь да придумывал.
Виктор и Генка плавали, боясь опустить ноги в тусклую, таинственно мерцающую глубь. Казалось, вот-вот схватит кто-то снизу. Почувствовав скользкое прикосновение водорослей, неистово колотили ногами, ухали и нервно похохатывали. Было жутковато, и холодок теснил сердце.
Накупались до звона в ушах. Блаженно отфыркиваясь, вылезли на пологий травянистый берег. Генка долго прыгал на одной ноге, не попадая другой в штанину, и смеялся. До свежей копны бежали наперегонки, чтобы унять озноб после купания. С размаху бросились в сено. Из копны со стрекотом шарахнулись кузнечики, запрыгали по траве, улепетывая подальше.
Друзья лежали, вольно раскинув руки. Пахло медом и томительно-сладким настоем увядающих трав. Со стороны наносило смородинным листом и сырью озера.
На ближнем кусте боярки взблескивала паутина, будто сотканная из тончайшего хрусталя. Слышался тихий перезвон: не то родник бормотал где спросонья, не то падали в чуткую воду капли росы, не то паутина вызванивала под слабым ветерком, а может, сам воздух звенел, наполненный серебристо-голубым свечением.
— Красота-то какая! — тихо сказал Генка. — Вот бы такую ночь нарисовать!
Накаленная до ослепительной голубизны луна заливала ликующим светом поля, лес, озеро. Обрызганные росой, посверкивали, вспыхивали, голубовато серебрились камыши.
Генка приподнялся на локтях, широко раскрытые глаза его мерцали отраженным лунным светом, восторженно и счастливо смотрел он на луга, уходящие в ночную неясность.
— Пойти бы по земле, далеко-далеко, — мечтательно сказал он. — Вот бы нагляделся!
— Война идет, — сказал Виктор.
— Война, — как эхо отозвался Генка и с недоумением взглянул на Виктора. — Зачем она, война?
Этот же вопрос он задал и на маленькой уральской станции, название которой Виктор не запомнил.
Их эшелон июльским днем остановился рядом с санитарным поездом. Из всех вагонов выносили раненых.
Угрюмые санитары в мятых халатах и молчаливые сосредоточенные девушки в зеленых пилотках и тоже в халатах, только уже почище и поаккуратнее, бережно передавали носилки с ранеными из тамбуров на перрон.
Дощатый пыльный перрон перед зданием вокзала был весь уставлен рядами носилок, на которых под серыми тонкими одеялами лежали перебинтованные, как мумии, раненые.
Парни, ехавшие на Север в эшелоне Виктора, притихли и молча смотрели, как на перроне все увеличивается и увеличивается число покалеченных солдат. Этот санитарный поезд был с тяжелораненными. Они трудно, прерывисто дышали, с запекшихся губ слетал стон, черные впадины глаз и заострившиеся носы говорили о мучениях солдат.
На вокзале стояла тяжелая тишина. Пахло медикаментами, кровью и хлоркой.
За решеткой, отделяющей перрон от привокзальной площади, накапливалась толпа молчаливых женщин, с тревогой и состраданием наблюдавших за выгрузкой тех, кого привезли с фронта.
Виктора и Генку тогда послали за кипятком, и им пришлось осторожно пробираться между носилками.
Был солнечный безмятежный день с синим ярким небом, с зелеными веселыми горами, но было жутко от тишины, которая придавила вокзал. Даже бойкий маневровый паровозик, до этого весело посвистывавший, притих и старался проехать мимо перрона как можно осторожнее.
Виктор и Генка прошли возле носилок, на которых лежал молоденький солдатик. Рядом с ним стоял дежурный по станции в красной форменной и уже выцветшей фуражке, с жезлом в руке и со слезами на глазах. Седой мужчина растерянно и жалко улыбался и всем, кто его слышал, радостно сообщал:
— Племяш это мой, племяш. Мить, ты слышишь меня ай нет?
И голос его дрожал от радости и горя. А племянник, спеленатый бинтами, лежал недвижно с закрытыми глазами и не откликался на зов своего дяди. Известково-белое лицо