Синее и белое - Борис Андреевич Лавренёв
Наконец, на самом верху лестницы, располагались девушки и женщины «своего» круга — сестры и кузины гардемаринов, светские дамы, стареющие звезды бомонда. Здесь все было сложнее и противнее. Девушки, в отсутствие старших, на модернизованных кушетках «декаданс» целовались с приемами парижских кокоток и позволяли «почти все», но немедленно оказывали бешеное сопротивление при дальнейшей активности, пуская в ход ногти, булавки и туалетные ножнички, после чего гардемарин усердно клеветал в корпусе на бешеный нрав теткиного кота, для объяснения кровоточащих царапин. Дамы же, не имевшие причины столь ревниво оберегать свои прелести, преподносили искателю такие сверхъестественные изыски, что перед ними пасовал теоретический опыт гардемаринов, знавших, по корпусным преданиям, только сто четырнадцать способов любви. На такие приключения, впрочем, было немного охотников. Здоровые, неиспорченные мальчики, как Глеб, обычно после такого казуса неделю ходили задумчивыми, ощущая приступы травления при одном воспоминании о «чудном мгновенье», и чаще всего больше не появлялись в доме, где разыгрался роман.
Была еще особая категория девушек, к которым, для Глеба, относились сестры Лихачевы и другие друзья детства. С ними все держалось на ласковой, чуть иронической интимности и не заходило дальше беглого, мимолетного поцелуя где-нибудь за дверью, оконной шторой, после двух-трех рюмок вина, с веселым звоном в голове.
Мирра Нейман была непохожа ни на одну из этих известных Глебу разновидностей. Она была совсем особенная. В ней было тревожащее сочетание восточной дремной женственности с держащим на расстоянии холодком прозрачной девической чистоты.
Даже разговаривать с ней пришлось иначе, чем с другими.
В первую встречу у Лихачевых, войдя в гостиную и увидев Мирру за роялем, в углу, носившем название «Гонолулу» (там висел над диваном вывезенный кем-то с Таити лупоглазый идол), Глеб направился к девушке истомленной, развинченной походкой светского обольстителя.
Со всем испытанным и узаконенным канонами флотского донжуанства изяществом он расположился возле нее на диване и уверенно начал флиртующий разговор с бездумной и легковесной развязностью, усвоенной в корпусе как верх светского блеска. Но после первых же фраз Мирра повернулась к нему, и Глеб впервые увидел ее глаза широко раскрытыми. Они были горячи, прозрачны, и в них была та же девственная ясность, что и во всем облике девушки.
— Глеб Николаевич, — сказала она, доверчиво улыбнувшись, — мне, право, не хочется, чтобы вы разговаривали со мной этим тоном. Мне кажется, что и вы сами не так уж привязаны к нему и это больше… светская инерция. Но я ведь маленькая провинциалка и привыкла к простоте. Вы можете говорить просто? Хорошо?
Глеб пережил чувство кавалериста, выбитого из седла на полном карьере. Скажи это ему другая девушка, он, вероятно, обиделся бы и ответил тонкой, напитанной ядом дерзостью. Но эта детская доверчивость обезоруживала. Он поклонился.
— Есть!.. Приказано говорить проще.
Действительно, после этого стало неожиданно легче разговаривать, как будто сняли с него тяжесть, вынуждавшую все время держаться напряженно. Глеб перестал понимать сам себя.
На третий день у Лихачевых он решил держаться дальше от Мирры. Что с ним, в самом деле? Нельзя же показывать себя так явно заинтересованным, нужно хоть на один вечер отойти.
Но выдержки хватило ненадолго. Он сам не заметил, как опять очутился возле Мирры, и с радостью увидел, что девушка совсем дружески улыбнулась ему. Он сел на низенький пуф у ее ног. Посреди гостиной, стоя у круглого столика, читал стихи входящий в моду московский поэт Бартельс. Глеб рассеянно слушал распевную заплачку сутулого верзилы с цыплячьей головой, в смокинге, с неестественно огромной хризантемой неестественно лилового цвета.
Цыплячая голова в ритм унылым стихам, призывавшим «демонов самоубийства», то закидывалась назад, то падала, приминая подбородком лепестки хризантемы. После стихотворения Бартельсу дружно рукоплескали.
Глеб спросил девушку, задумчиво смотревшую на клоунские судороги поэта:
— Вам это нравится, Мирра Григорьевна?
— Нет, — ответила она, не оборачиваясь. — Нехорошо и странно. Мне кажется, он сам не верит в то, что пишет… Отчаяние… самоубийство. В восемнадцать лет не хочется думать об этом.
— Я бы его… — Глеба передернуло от внезапной ненависти к поэту, — я бы его отдал в науку нашему боцману Грицуку… Тот бы его обработал. Подраил бы он медяшку две недели, поплел бы маты, постоял бы каждый день на спардеке по два часа с полной выкладкой… После этого узнал бы вкус жизни, камаринскую запел бы!..
Мирра засмеялась.
— Что вы так рассердились?
— Не люблю… Актерствует… дрянь!
Девушка взглянула на Глеба.
— А вы не пишете стихов, Глеб Николаевич?
Глеб изумленно откинулся. За кого она его принимает?
— Почему вы думаете, Мирра Григорьевна? Я еще до этого не докатился. Разве прикажут, в порядке воспитательного воздействия, написать для матросов правила поведения и внутреннего распорядка, вроде: «Коль хочешь избежать наряда — надраить пуговицы надо…»
— Знаете, почему я спросила?.. Вспомнила, что еще гимназистом вы всегда читали на вечерах стихи. И очень хорошо читали. Я помню.
Глеб пожал плечами.
— Дела давно минувших дней… Детство. Грешил. Хотя и сейчас чужие стихи, если они хороши, люблю.
— И читаете?
— Иногда.