Альберто Васкес-Фигероа - Игуана
Как раз там, где их поджидало чудовище.
А она в тот момент не сообразила, что это был тот самый голос, который когда-то приказал ей отправиться в путешествие с графом Риосеко, а еще раньше — заняться любовью с кузеном Роберто.
Однако теперь, в безлюдной пещере, она узнала звук того голоса. Оказывается, он никогда не толкал ее, как она всегда думала, к свободе, а теперь и вовсе привел ее к тому, что она сидит на цепи в центре самого безлюдного островка, во власти самого омерзительного создания, которое когда-либо существовало.
Или, может быть, это кара?
Видно, небу было недостаточно, что она сама казнила себя за то, что упустила предоставленные ей возможности стать счастливой, и поэтому оно решило обречь ее на настоящее рабство, не идущее ни в какое сравнение с теми глупыми фантазиями, которые до сих пор приходили ей в голову.
Но в чем провинился Охеда? Почему ему пришлось заплатить жизнью, точно так же, как Родриго или Херману де Арриага?
Четыре смерти — а она считала, что виновна также в смерти своего старого отца, — слишком тяжкое бремя для ее совести за такое простое преступление, как отказ всецело принадлежать мужчине.
С того времени как Малышка Кармен вышла из детского возраста, она привыкла, оглядываясь вокруг, возмущаться тем, с какой безропотностью женщины — в том числе ее мать и сестра — соглашались превратиться в собственность мужей, покорно смирившись с ролью, которая почти не отличалась от участи рабыни, тогда как их хозяева зачастую оказывались тиранами, невеждами, пьяницами и мужланами.
Ее мать, уроженка Андалусии, женщина умная и тонкая, должна была кротко переносить высокомерие и деспотизм дона Альваро, своего неуступчивого мужа, которому, однако, оказалось достаточно «бесчестья» дочери, чтобы рухнуть, подобно божку из песка и глины, кем он на самом деле и был.
Еще до замужества она с удивлением замечала, как порой трепетали ее подруги, говоря о своих мужьях, а одну из ее кузин, сестру Роберто, ее невзрачный жених в первую брачную ночь укорил тем, что она начала возбуждаться.
— Как ты смеешь? — вскричал он. — Разве сие подобает непорочной женщине из благородной испанской семьи? Ты похожа на индианку.
— Тогда остановись, пожалуйста, — покорно сказала она. — У меня нет никакой возможности сохранить целомудрие, если ты будешь вот так двигаться, вверх и вниз.
— Молись, — последовала отповедь эстремадурского идальго. — Молись, это твоя обязанность, а я двигаюсь, чтобы зачать сына, — такова моя обязанность.
Этот злыдень — Малышка Кармен всегда желала, чтобы его разразило громом, и его убило-таки молнией во время перехода через высокогорье Каямбе — использовал ее кузину точно так же, как мог использовать лошадь, сапоги или кружку, из которой пил, и позволял себе перебивать жену в присутствии посторонних, выставляя ее на посмешище, хотя сам был настоящим неотесанным чурбаном и пустобрехом, портившим любое собрание.
Возможно, именно подобные проявления несправедливости некогда наложили на нее отпечаток, поэтому она не могла открыто отдаться, даже так любя, как она любила Родриго де Сан-Антонио, Хермана де Арриага или даже Диего Охеду.
И вот теперь она оказалась здесь, во власти мужчины — неужто этот урод и вправду мужчина? — на цепи, оскорбленная и униженная так, как не доводилось быть оскорбленными кузине, матери или любой другой женщине на свете.
Оберлус, король Худа!
Она услышала шум, донесшийся снаружи, заметила бесформенную горбатую тень, возникшую на утрамбованной земле у входа; Малышке Кармен пришлось стиснуть зубы, чтобы не вскрикнуть от страха, когда на светлом фоне входа в пещеру возник силуэт Игуаны Оберлуса.
Он постоял там несколько секунд, наверняка для того, чтобы глаза — «единственная приличная черта, коей Господь одарил эдакую образину» — привыкли к темноте, а затем, слегка прихрамывая, прошел внутрь, остановился напротив нее и оглядел пронзительным взглядом, словно с намерением загипнотизировать.
— Как тебя зовут? — властным тоном спросил он.
— Кармен… Кармен де Ибарра.
— Кармен де Ибарра, — повторил он. — Хорошо. Отныне у тебя нет имени. Ты единственная женщина на этом острове, а посему имя тебе ни к чему. И слушай, поскольку я говорю один раз, — предупредил он ее. — Здесь командую я, тот, кто мне подчиняется, живет, а кто нет — умирает, хотя смерть не худшее из наказаний, которое я могу наложить. Всякий раз, когда ты сделаешь что-то такое, что мне не понравится, будешь получать от меня двадцать ударов, а если проступок окажется серьезным, я отрежу тебе палец или руку. — Он ухмыльнулся, и его гримаса и гнилые зубы испугали ее еще больше, если такое возможно, чем не поддающееся описанию уродство. — Я могу быть очень жестоким, когда захочу, — продолжил он. — Поэтому слушай меня внимательно и запоминай. Тебе надо будет всего-навсего держать дом в чистоте, готовить мне вкусную еду и раздвигать ноги, когда прикажу, и я тебе гарантирую, что проживешь спокойно, пока мне не надоешь. Уразумела?
Она молча кивнула, убежденная в том, что он говорит абсолютно серьезно, а Игуана Оберлус начал стягивать с себя штаны, приказав:
— Тогда ложись в кровать и раздвинь ноги.
Ошеломленная, будучи не в силах издать ни звука, онемев от ужаса, беззащитная и послушная, словно птица под взглядом анаконды, Кармен де Ибарра легла, закрыла глаза, раздвинула ноги и взвыла от боли, когда он вошел в нее, терзая и раздирая ей в кровь влагалище.
И тут она вновь лишилась сознания, почувствовав липкое и отвратительное прикосновение этого безобразного существа, которое вдобавок еще и норовило с жадностью впиться ей в губы.
•
Теперь он стал настоящим королем, хозяином острова, женщины, пяти мужчин, двух пушек, сокровища и тайного неприступного дворца.
Теперь он стал настоящим королем, а ведь всего лишь чуть больше года назад он решил противостоять миру, и вот этот мир начал беспрекословно — с лихвой — платить ему дань, которую он потребовал за все свои предыдущие страдания.
Десятки жизней, три корабля, десять рабов, из которых оставалась еще половина, красивая женщина, книги, оружие, деньги и товары. Все ныне текло к нему в руки с той же легкостью, с какой когда-то ему отказывали в праве называться человеком, и он клял себя за то, что дал маху и не потребовал раньше всего того, что, по его мнению, ему причиталось.
Годами он томился от одиночества и тоски на носу китобойца, испытывая на себе яростный натиск моря, дождя, ветра или палящий зной солнца, в вечном ожидании дружеского голоса, приветливого жеста или намека на справедливость со стороны людей, которые не соглашались признать, что он родился уродом не по своей вине. А потом — годы все того же одиночества, разделяемого с тварями, населявшими скалистый утес.