Солнце слепых - Виорэль Михайлович Ломов
– Да! – вдруг воскликнул он. – Никакой я не генерал Олоне! Олоне – щенок! Я капитан Дрейк! Даже генерал-адмирал, рыцарь английской королевы! – и он пополз дальше своей тропой. Он шел по ней, как корабль по проливу. Как английский фрегат или испанский каррак. Сорока сопровождала его, кромсая воздух, словно ножницами, острыми крыльями и резким стрекотом.
Но вот его дом. Не тот, конечно, что в Плимуте, попроще, или, как говорили в те времена на Руси, попошлее. Из снега торчит одна крыша серого шифера, который стреляет в костре, как патроны. Устроить, что ли, фейерверк? С восточной стороны, там, где крыльцо, снегу поменьше. Под крылечком была лопата, и капитан Дрейк стал откидывать снег от домика. За этим занятием незаметно пролетел день и натрудилась спина. Солнце висело с западной стороны, как икона, и Дрейку было тепло в его низких косых лучах. Вот только бы еще разогнуться, чтобы свысока взглянуть на остатки жизни. С улицы послышался чей-то возглас. Пират выглянул из-за домика. На улочке никого не было. Но голос раздался вновь, он настойчиво звал кого-то. Старик подошел к ограде и увидел напротив соседнего дома торчащую из сугроба голову в вязаной шапочке.
– Да вытащите же меня отсюда! – призывала женщина. Она вся ушла в сугроб, и Дрейку пришлось просунуть руки в снег, чтобы подцепить ее под мышки и выдернуть из ледяного плена.
– Мэри, где ты пропадала? Чайку?
Вода закипела, и Дрейк залил кипятком пакетики. Они стали греть руки о кружки. Дрейк стал рассказывать о Моисее Воклейне, по-простому, Мойше, где-то у черта на куличках, у Пуэрто-Кавальо, вожделенно взирающим на испанский корабль с двадцатью чугунными и шестнадцатью бронзовыми пушками, который сам шел ему в руки. А потом голос его смолк, и наступила тишина.
Мэри пыталась объяснить, что она не Мэри, что-то говорила про Анну, про Катю, про Фелицату, но старик не слушал и не слышал ее.
– Ведь ты не Изабелла? – только раз встревожено вскинулся он и внимательно посмотрел на нее. – Нет, не Изабелла… У меня есть ее портрет. Вон, посмотри, видишь? Правда, у нее совершенно необыкновенные глаза? А-а-а… Тогда слушай, Мэри, и не перебивай.
Произнес таким тоном, что его не перебила бы и сама королева Елизавета.
Сорока послушала его какое-то время, послушала и сорвалась с ветки, оставив в воздухе алмазную пыль. Подробности чужого, хоть и пестрого, как она сама, мира мало интересовали ее.
Сколько прошло времени? Час, два? День? Четыре века?
И вновь улочка пуста. И в доме том никого нет. Ни Мэри из Каракаса, ни Олоне, ни Дрейка, никакого другого Блада. Нет ни какао, ни кожи, ни пороха, ни индианок, нет ни пушек, ни мушкетов, ни вельвета, ни виргинского табака. Нет ни крупного города Нежинска, двухмиллионного областного центра, с оперным театром и бензозаправками, ни великого города Гондураса, ни поселений вкруг озера Никарагуа, где по улицам, вымощенным золотом, глухо катят колеса из красного дерева седра, по-испански именуемого кедрос, а по-французски – акажу. А уж звонкой монетой – реалами и песо – даже не пахнет! Пахнет морозом, пахнет зимней Русью.
Горит на солнце роскошный день января. И так тихо, так тихо, что слышно, как за рекой стрекочет сорока. Огромная глыба воздуха сверкает золотыми насечками снежинок, а земля и деревья в снегу переливаются голубоватым светом, которым впору освещать только дорогу в рай.
Счастлив тот, кто в такой день оказался на этом пути. Он то и дело слышит возглас, удивительно звонкий и молодой:
– Какие у Изабеллы глаза! Какие у нее глаза!
И тут же, тем же голосом, только уже хриплым и сиплым, в котором застряли столетья, как кость:
– К берегу! К бою! Спустить пиннасы! Пушки – заряжай! Прямой наводкой! И бей! Бей – резко – прямо – прямой левой! Ну, бей же, бей!
Глава 1. Анютины глазки
Казалось бы, встань со стула, выйди в дверь и иди себе по улице. Прямо, прямо… Пыль, гравий, пожухлая трава, гранит. Ласточки носятся с каким-то стеклянным свистом… И выйдешь к дням, которые были тридцать лет назад, ярким, как в закатном солнце стволы берез на фоне грозы, ползущей с востока. И в этих днях встретишь всех, кто навеки остался в них. Встретишь их, а они и не заметят, что не виделись с тобой тридцать лет. Кто-то спросит, а кто-то и нет: «Плохо спал?» Если же выйдешь к дням, которым уже полвека, зарябит в глазах. От дней тех идет игольчатое сверкание и сочится таинственный свет. Это не свет гнилушки или светляка, это скорее фосфорический блеск морских волн в бескрайней ночи. И на этих волнах сердце то обрывается в бездну, то подступает к горлу. Там и вовсе тебя не узнает никто и ни о чем не спросит. Не обижайся на них – это не они забыли тебя, это ты сам давным-давно забыл о них. Ну а если вообще выйдешь к годам, которым потерян счет, и там увидишь самого себя, там просто audi, vide, sile1 – так, кажется, Анна Семеновна?
***
Анна Семеновна, которой в глаза все говорили: «Наша вы анютины глазки!», а за глаза называли «бабой с яйцами», исполняла должность проректора по воспитательной работе, и, надо признать, исполняла с блеском. У нее каждый день был бенефис. Анна Семеновна вообще могла подавать себя исключительно и только бенефицианткой. Всю свою достаточно долгую жизнь она несла себя уверенно, гордо, независимо и с достоинством. Если бы речь шла об Англии, можно было бы сказать: это леди! С известными, разумеется, оговорками. Но раз тут не Англия, а, как говорит секретарь институтского парткома Чапчахов, – Сэсэрэ, то и оговариваться не к чему.
Это была весьма цельная натура. Разумеется, она была до кончиков ярко окрашенных ногтей человеком общественным, но в то же время это был яркий индивидуалист со сверкающим взором, пламенем речей, блеском неженского ума и страстными порывами души. Словом, самородок. Перечить ей было нельзя. Да ей никто и не перечил. Был один, так его уже нет.
Анна Семеновна умудрялась тащить целый воз обычных воспитательных проблем, а к нему и еще две тележки – два курса лекций (это полставки на кафедре) и студенческий драмтеатр. Все это забирало ее целиком. Времени на остальное просто не