Альберто Васкес-Фигероа - Игуана
Шлюпка с веслами и парусом — вот что ему требовалось, чтобы выбраться с Худа, но он не смел даже мечтать о ней, не подозревая о том, что его палач Игуана Оберлус спрятал вельбот, спущенный с «Марии Александры», в небольшой бухте с подветренной стороны острова.
На суровом, скалистом и бедном растительностью острове было недостаточно укромных мест в непосредственной близости к морю, поэтому Оберлус избрал самый простой выход — потопил шлюпку, нагрузив ее камнями, в неглубоком и защищенном месте, ровно в пяти метрах от границы, которой достигали волны во время отлива. Никто не стал бы там ее искать и не смог бы случайно ее обнаружить. А он знал, что стоит только зайти в воду, выгрузить камни и поднять лодку на поверхность — и она окажется в его распоряжении. Это была крепкая, надежная и быстроходная китобойная шлюпка, способная вместить восемь гребцов, рулевого и гарпунщика, одна из тех славных лодок, в каких он много раз гнался в открытом море за китами или какую с бешеной скоростью тащило за собой гигантское животное — когда оно чувствовало себя раненным и отчаянно пыталось ускользнуть от смерти.
— Вон он, пыхтит!
В ушах Оберлуса еще звучал возбужденный крик впередсмотрящего, указывающего рукой туда, где огромный кит показался на поверхности, и это был, несомненно, самый радостный и чудесный крик на свете — единственная фраза, которая когда-либо вызывала отклик в его душе, поскольку, начиная с того момента, когда капитан командовал: «Шлюпки на воду!» — и он тут же спрыгивал на нос первой лодки, коснувшейся воды, Игуана Оберлус уже не был самым отвратительным уродом, бороздившим моря, а превращался в самого лучшего, самого храброго, хитрого и меткого из всех гарпунщиков Тихого океана.
Он метал гарпун с силой стальной пружины, которая, вибрируя, распрямлялась, после того как в течение трех месяцев была сжата, сопровождая выброс коротким и отрывистым вскриком, словно удваивавшим мощность броска, — и немедленно отскакивал назад, чтобы дать возможность длинному канату свободно разматываться во время преследования раненого животного, неистово стремившегося уйти в глубину.
Казалось, он всегда знал, когда именно кит опомнится и отчаянно устремится назад, к поверхности, и предчувствовал — словно ему помогало шестое чувство, — когда исполин готовился к атаке, а когда только набирал в легкие воздух, чтобы снова пуститься в бегство.
Гребцы и рулевой безропотно повиновались гарпунщику Оберлусу, сознавая, что они не раз были обязаны ему спасением, и в такие моменты он становился настоящим командиром, лидером, каким, вероятно, был бы в обычной жизни, если бы Природа не поглумилась над ним, наделив его уродливым обличьем.
Впрочем, через полчаса, когда он в конце концов брал верх, кит умирал, а охотничий азарт и опасность проходили, он снова становился «монстром», «исчадием ада», которого мало кто удостаивал даже пары слов.
Когда он не охотился, он дни напролет находился на палубе, на баке, даже во время проливного дождя или солнцепека. Спать он тоже предпочитал под открытым небом, свернувшись клубком на тюфяке, брошенном на дно самой большой шлюпки, а не в подвесной койке в матросском трюме, куда он, как правило, спускался только во время шторма, когда капитан приказывал очистить палубу.
Ел он всегда один — в углу, чаще всего стоя и прислонившись к переборке; в одиночку и напивался, когда подворачивался случай, и от команды держался на расстоянии — лишь иногда, когда не хватало человека для игры в кости или в карты, его приглашали составить компанию.
В порту он также бродил один, пугая народ, и никто к нему не подходил, даже о нем не вспоминал, до той минуты, когда в открытом море раздавался хриплый крик впередсмотрящего:
— Вон он, пыхтит!
Но, к несчастью, в океанах не так уж и много китов — по крайней мере, не столько, чтобы он мог гораздо чаще чувствовать свою значимость и ощущать себя хозяином своей и чужой жизни, вот почему он в конце концов оставил охоту и обрек себя на одиночество, поселившись на островке.
Порой на склоне дня, когда Оберлусу случалось заметить вдали фонтаны, выбрасываемые китами во время их долгого плавания из Арктики в Антарктику, он с грустью вспоминал те редкие мгновения, когда ему довелось ощутить настоящую полноту существования, почти счастье. Однако ему было ясно, что он уже никогда больше не вернется на корабль, потому что, пожив несколько лет в одиночестве и не завися ни от кого, он чувствовал, что не сможет вновь привыкнуть к выражению ужаса на лицах окружающих или их презрительным интонациям при виде него. Теперь он Оберлус, король Худа, и уже знает, что значит быть свободным и — в какой-то степени — могущественным.
Вначале им руководили мятежный дух и жажда мести, что побудило его похитить Мендосу и норвежца Кнута, а также поджечь «Марию Александру»; с течением времени эти побуждения постепенно уступили место глубокому убеждению, что на самом деле это и есть его предназначение, ради которого он появился на свет.
Он был не такой, как остальные люди, и его отличие заключалось не только в перекошенной физиономии и наличии горба. Он был особенным также по характеру и образу мыслей, по уму, чувствам и стремлениям. В силу этого его представления о нравственности, добре и зле должны были, по логике, отличаться от представлений всех прочих смертных.
Увечья, которые он мог нанести своим пленникам, калеча или избивая их, не могли сравниться с тем вредом, который люди причинили ему тем, что отталкивали его с самого детства, потому что физические истязания со временем забываются, а душевные раны, получаемые изо дня в день, не затягиваются никогда.
Ему было все равно, убить ли человека или убить тюленя, поскольку сами же люди внушили ему, что он не принадлежал к их роду-племени, не являлся им подобным, из чего следовало, что только убийство себе подобного представляло собой кровавое преступление с точки зрения Правосудия.
Подвергло бы это самое Правосудие наказанию того, кто убил бы монстра вроде него, Оберлуса? Сам он был уверен в том, что если судья познакомится с ним лично, то он оправдает того, кто с ним покончит, даже, может быть, поздравит убийцу с тем, что тот освободил общество от подобного бремени. Насмешки, издевательства над ним, избиение его, оскорбление, порка, нанесение ему увечий и даже убийство Игуаны Оберлуса — все это наверняка не выглядело предосудительно в глазах большинства людей, а стало быть, глумиться, издеваться над людьми, бить их, оскорблять, пороть, калечить или лишать жизни не должно было считаться предосудительным в его собственных глазах.