Сергей Жемайтис - Клипер «Орион»
— Пусть за свою голову беспокоятся. Как бы мы им не вправили.
— Ты, Спиря, как заяц во хмелю. Где уж там вправлять. Вот догонят… — Брюшков замолчал, почувствовав, что перехватил.
— Э-эх, — Зуйков постучал ложкой по голове Брюшкова, — совсем нет у тебя понятия! Такое накликаешь.
— Себе постучи! — Брюшков отбросил руку Зуйкова, но дальше этого не пошел, чувствуя, что вся артель не на его стороне. — Слова не скажи…
— Говори, да не заговаривайся…
В разговор вступил сосредоточенно жевавший баталер Невозвратный. Как унтер-офицер да еще хранитель припасов, он мог есть в своей баталерке «персональный» борщ, в котором ложка могла стоять, но предпочитал общество матросов, где и жидковатые щи казались вкусней. Говорил он мало, больше слушал, усмехаясь и покачивая головой, но если уронит фразу, то к ней прислушивались. Лука Лукич снискал к себе почтительное отношение как человек честный и не пустобрех.
— И-их, братцы мои, — сказал Лука Лукич, покачивая головой, — видали вы того мальчонку на баркасе, ну что с краю стоял? Ну вылитый мой Ванька. Одногодок он с нашим Лешкой, ешь, ешь, Алексей, сил набирайся, как-то там у нас?
Лешка улыбнулся с полным ртом.
Разговор перешел на самую больную и любимую тему — о доме, о близких, об урожае, земле, скотине — обо всем, от чего были оторваны все годы войны.
Левый берег давно скрылся. По-весеннему грело чужое солнце, припекая спины моряков. Сильней запахло разогретой смолой, сырой парусиной, солью.
Убрали бачки. Матросы тут же на палубе легли отдохнуть положенный уставом час. Скоро все уснули на выскобленной добела палубе, подложив под голову свернутый бушлат.
«Нептун» с «Орионом» обогнали низко сидящий транспорт. На его палубе, загроможденной повозками, походными кухнями, расположились солдаты, стояли они и у фальшборта, образуя розовую линию лиц. Солдаты с завистью поглядывали на палубу парусника со спящими матросами, и не один из них подумал: «Выйдет корабль в Английский капал, поднимет паруса и полетит, как вольная птица, по океанским волнам, от войны, от смерти». Любой из них, не задумываясь, поменялся бы местами с русскими моряками.
Не знали они, что для русских только началась самая кровопролитная из войн и что спокойствие и мир на корабле только кажущиеся.
Унтер-офицер Бревешкин сидел в карцере — крохотной каютке, рядом с подшкиперской, в ней хранилась старая парусина и отслужившие свой срок канаты. Вся эта рухлядь, как говорил старший боцман Свирин, и не нужна, а выбросить жалко, да и матрос, если попадет ненароком, то хоть отоспится на мягкой подстилке.
«Это тебе не канатный ящик, а настоящий салон», — обыкновенно заканчивал Петрович, когда речь заходила о карцере.
В этом-то «салоне» и томился унтер Бревешкин. В карцере не было иллюминатора, а только зарешеченное окошко в дверях. Бревешкин не отходил от окошка и жаловался на свою разнесчастную судьбу сторожившему его часовому Грицюку.
— Только подумай, братец, в какое дело втравили меня господа офицеры. Снеси, говорят, письмо, десять фунтов получишь. И все было бы по форме, если бы не этот Зуйков… — Последовало ругательство, длившееся не меньше минуты.
— Во брешет! — Грицюк поскреб затылок и, опершись на винтовку, терпеливо ждал. Его смуглое лицо выражало усталость и скуку. Такое выражение оно приняло, как только его «забрили», и, лишь когда разговор заходил о доме или когда вечерами в хорошую погоду подвахтенные пели, Павло Грицюк становился совсем другим человеком, с лица сходила скука, усталость, глаза блестели, а вялые мускулы наливались силой.
Выдав «заряд» по адресу Зуйкова, Бревешкин пригрозил переломать ему все ребра и, вдруг сникнув, спросил:
— Как там матросы? Поди, озверели?
— А ты думал похвалят?
— Вот подлецы, мало их пороли в пятом году, поросячьих сынов, — последовало новое длиннейшее ругательство, а затем вопрос: — А что мне сулят эти каторжные души?
— Да ничего такого. Толкуют, что спишут за борт.
— За борт?
— Да. Если полевой суд не расстреляет.
— Да ты что?
— Да ничего. За измену всегда вешали, а тут просто расстрел. Скажи спасибо.
В словах Грицюка чувствовалось безразличие, скука и уверенность, что судьба заключенного решена раз и навсегда, а следовательно, и толковать об этом нечего. В довершение всего часовой посоветовал:
— Ты бы с отцом Сидором поговорил трошки, все он ближе к богу, мабуть, какой совет даст, что делать твоей окаянной душе, когда она полетит в ад. Может, и тебе в рай можно? Как-нибудь боком?
От таких слов у Бревешкина помутилось в глазах, и, расточая проклятия, он упал на гнилую парусину и завыл протяжно, по-звериному.
Стива Бобрин переносил не менее жестокие муки. В отличие от Бревешкина, которого страшило только наказание, гардемарин еще страдал нравственно, понимая всю тяжесть своей вины. Воспитанный в старых морских традициях, высоких понятиях о долге и чести, он знал, что совершил подлость, с каких бы позиций ни подходить к его участию в этом деле.
«Пуля в лоб, только пуля, — подумал он со слезами на глазах. — Бедная Элен. Она никогда не узнает о моем бесславном конце». Стива Бобрин никогда не признавался себе, что одной из причин, причем главных, побудивших его раскрыть намерения командира, было желание остаться с Элен, заходить к ней в магазин и…: покупать перчатки. Боже, сколько у него уже этих перчаток! Элен смеялась, передавая ему очередную покупку:
— Мистер Бобринкс, зачем вам столько перчаток? Вы думаете открыть свой магазин на клипере? Эти перчатки так хорошо подойдут вашим матросам тянуть канаты, драить палубу… — И она смеялась, блестя жемчужными зубами, и так многообещающе смотрела на него. — О, Стив Бобринкс…
В самом деле, сколько у него этих перчаток? Вестовой принайтовил целую гору к переборке, они под кроватью, на полках, на диване.
Гардемарин раскрыл первую попавшуюся под руку коробку, там лежали крохотные палевые перчатки. Стива смотрел на них, воскрешая образ Элен, и слезы падали на нежную замшу, оставляли на ней темные пятна…
Лешка Головин взобрался на фок-рей — нижнюю рею — фок-мачты, удобно устроившись там, наслаждался видом спокойного моря и с любопытством рассматривал встречные суда, более быстроходные, обгонявшие «Орион». Плимутский канал в этот погожий день напоминал оживленную дорогу. Из Ла-Манша прошли три транспорта и одно госпитальное судно с огромным красным крестом в болом квадрате на борту, повязки раненых белели на всех трех палубах бывшего лайнера. Перегнал крейсер, его броня лоснилась свежей краской под цвет моря. На сероватой воде до горизонта застыла флотилия рыбацких судов, вид у них был безмятежно праздничный, и Лешке захотелось очутиться на одном из них и порыбачить на английский манер. Вдали показалась яхта с необыкновенно высокой мачтой и огромными парусами, она походила на бабочку. «Кто же на этой яхте раскатывается? — невольно подумал мальчик и заключил со вздохом, подражая Зуйкову: — Кому война, а кому малина, раскатываются на яхтах, какой-нибудь буржуй, наверное, или лорд».