Александр Дюма - Инженю
Встречи, увы, не произошло, и нам хорошо известно, что Инженю и не могла его встретить, хотя сама она об этом не знала.
Каждый день Инженю, не уверенная ни в чем, но вновь охваченная надеждой, что придавали ей раздумья, которым она предавалась в ночной тишине, выходила из дома, убеждая себя: «Может быть, это произойдет сегодня» — и каждый день возвращалась домой в более подавленном настроении, чем накануне.
Правда, у нее оставалось большое сомнение: все, что она слышала о раненом паже графа д'Артуа, так хорошо объясняло отсутствие Кристиана в пользу любви и даже самолюбия девушки, что всякий раз, когда Инженю, разочарованная в надеждах увидеть Кристиана, переступала порог дома, она думала:
«К сожалению, это о Кристиане говорил господин Сантер, Кристиан, конечно же, ранен, он умирает или, наверное, уже умер! Поэтому он не приходит».
Инженю, пролив слезы из-за неверности Кристиана, оплакивала его смерть такими горькими слезами, что даже Ретиф, поглощенный поисками сюжета для нового романа, заметил покрасневшие глаза дочери и понял причину этого.
Случаю было угодно, чтобы в тот же день, неподалеку от Гревской площади выстрелом в руку ранили пажа господина графа Прованского. В какой-то газете напечатали сообщение об этом происшествии; газета попала в руки Ретифа де ла Бретона, и тот, ликуя от радости, поспешил принести ее дочери, чтобы доказать Инженю, что ранили вовсе не пажа графа д'Артуа, а пажа графа Прованского.
Увы! Инженю пришлось убедиться, что вдали от улицы Бернардинцев молодого человека удерживал вовсе не несчастный случай, а изменившиеся чувства: поскольку газета сообщила о несчастье, случившемся с пажом графа Прованского, то она точно также сообщила бы о ранении пажа графа д'Артуа; кстати, почтенная газета так и сделала; но Ретиф, то ли потому, что знал об этом, то ли потому, что не знал, побоялся принести дочери номер, где писали о ранении Кристиана.
Теперь девушку охватила ревность, и она, обидевшись, сначала убедила себя, что любит Кристиана меньше, потом (это было правдивее) — что ненавидит его.
И Инженю всерьез решила забыть Кристиана и, по невинности своей, посмела переглянуться с несколькими молодыми людьми, которые на нее заглядывались.
Но, к сожалению, это не были нежные глаза Кристиана; у этих юношей не было ни его изящной, легкой походки, ни благородной осанки и его неотразимого очарования.
Инженю внушала себе, что ненавидит Кристиана все сильнее, но в глубине души продолжала обожать его.
Итак, вследствие этого признания, которое кроткая девушка была вынуждена сделать самой себе, случилось так, что в один прекрасный день, когда Ретиф должен был обедать в большой компании литераторов и книготорговцев и их предполагаемая беседа непременно оскорбила бы слух семнадцатилетней девушки, Инженю объявила отцу, что предпочла бы остаться дома, и просьбу дочери писатель воспринял с радостью.
В четыре часа дня — в ту эпоху у всех, особенно у передовых людей, уже появилась привычка обедать поздно — Ретиф де ла Бретон отправился на литературную трапезу, оставив Инженю дома.
Девушка лишь этого и ждала.
Искушаемая демоном любви, она решила воспользоваться уходом отца, чтобы отправиться во дворец графа д'Артуа и разузнать там, что случилось с забывшим ее пажом.
Инженю дождалась четырех часов, но, поскольку стоял ноябрь, на улице было почти темно; Ретиф должен был вернуться не раньше десяти вечера. Из окна она следила за отцом до тех пор, пока он не скрылся за углом; едва он исчез из вида, Инженю набросила на плечи шерстяную накидку и, уверенная в себе, как сама невинность, вышла из дома и по набережным направилась к конюшням графа, которые ее подруги, девицы Ревельон, показали ей однажды, когда они проезжали мимо в фиакре.
Она шла, прижимаясь к стенам домов.
Мелкий дождь, тонкие, как волосы феи, струйки которого сеткой затягивали небо, невесомыми жемчужинами усеивал уже блестящую мостовую; Инженю, обутая во вкусе автора «Ножки Жаннетты», нерешительно ступала по влажным камням в своих прелестных туфельках без задника и на высоких каблуках.
Левой рукой она приподнимала коричневую юбку, открывая тонкую, стройную, божественную ножку, которую могли видеть и оценить только дома, вдоль которых она осторожно пробиралась.
Когда девушка подошла к улице Ласточки, с ней все-таки случилось нечто столь же странное, сколь и неожиданное.
В подвальном окне, находившемся на одном уровне с грязной брусчаткой, — к стене этого дома Инженю жалась, словно птичка, чье имя носила улица, — показалась голова мужчины, напоминавшая голову обезьяны в клетке.
Обеими руками этот мужчина, вцепившись в решетку, поддерживал тело на уровне странного окна, в которое он решил выглянуть.
По напряжению его рук землистого цвета угадывалось, что мужчина, на которого мы обращаем внимание читателя, этот обитатель выходящего на улицу подземелья, взобрался на табурет и таким образом дышал уличным воздухом снизу вверх, хотя обыкновенные парижане привыкли проделывать это сверху вниз.
Если бы Инженю, на секунду отвлекшись, проявила бы такое же любопытство, как и этот мужчина, и обратила на него внимание, то, наверное, могла бы заметить в глубине подземелья стол, освещенный свечой, бумаги, торчащее в свинцовой чернильнице грубое перо, а также несколько книг по химии и медицине, которые придавливали брошюры, сложенные на простом деревянном стуле.
Но Инженю прошла так быстро, что не только не заглянула в окно жилища подземного обитателя, но и не заметила его самого.
Он же хорошо видел девушку: тонкая ножка проскользнула в трех дюймах от его пальцев, судорожно вцепившихся в решетку; подолом юбки безобидная Инженю задела нос и развевающиеся волосы мужчины; наконец, его жаркое дыхание должно было бы обжечь лодыжку Инженю, просвечивающую под шелковым, уже ношенным, но туго натянутым чулком.
Девушка ощутила бы жар этого дыхания, если бы в этот вечер она была способна что-либо чувствовать; но у нее было тяжело на душе, и она с большим трудом шла по скользкой мостовой, думая только о своей чудовищной выходке.
Человек в подвальном окне, наоборот, не казался столь озабоченным, ибо он, едва заметив ножку и изящную ступню девушки, испустил нечто вроде приглушенного рычания.
Вдруг у него, словно у проснувшегося животного, охваченного плотским желанием, возникла жажда свежего воздуха и женского общества.
Он соскочил с табурета, торопливо набросил поверх грязной рубахи засаленную домашнюю куртку — он наградил ее званием халата — и, не теряя времени на то, чтобы надвинуть на грязные волосы шляпу или колпак, вприпрыжку взбежал по ступенькам лестницы к двери из подвала, выходившей в проход, что вел на улицу.