Леонид Соловьев - Очарованный принц
– Я знаю! Я догадался!
Он, как спросонья, провел по лицу рукой, словно снимал с глаз паутину:
– Ходжа Насреддин – вот его настоящее имя!
И сразу всем стало все понятно и ясно. Конечно, Ходжа Насреддин!.. И каждый удивился, что не сообразил этого раньше; каждому показалось, что он догадывался, только не до конца.
Санд кинулся береговой тронинкой вслед за ушедшим:
– Ходжа Насреддин! Ходжа Насреддин!
Ему ответило эхо слабым, призрачным голосом, а Ходжа Насреддин уже не отозвался.
Глава тридцать седьмая
Благополучно добравшись до Кокаида, Агабек рассудил, что продолжать такой дальний путь в одиночку небезопасно, тем более – с деньгами в поясе; разумнее будет присоединиться к попутному каравану. Пришлось ему задержаться в Коканде; за это время как раз подоспел и Ходжа Насреддин.
Вор встретил его словами:
– Еще один день, и ты опоздал бы. Завтра в ночь выходит караван в Стамбул, и с ним идет Агабек.
– Значит, назавтра у нас будет много работы, – сказал Ходжа Насреддин. – Как чувствует себя мой ненаглядный ишак?
– Он вполне здоров, только скучает. Он полон тоски по тебе.
– Еще бы, такая разлука! Ничего, завтра мы будем вместе. Значит, Агабек еще не был у Рахимбая, не предлагал ему драгоценностей?
– Нет, не предлагал. Я слежу за каждым его шагом.
– Сам аллах помогает нам!
Они сидели в маленькой чайхане, захудалой и грязной, с кошмами вместо ковров, чугунными кумганами вместо медных, сальными светильниками вместо масляных; приниженно и робко она выглядывала из переулка на главную базарную площадь – как нищенка, случайно попавшая на богатый пир и понимающая, что здесь ей не место. И в самом деле, здесь было ей не место, среди пышных больших чайхан, опоясавших площадь огнями, наполнивших вечерний синий сумрак трубным ревом, визжанием сопелок и грохотом барабанов для заманивания гостей.
В одной из этих пышных чайхан остановился Агабек, вор указал, в какой именно.
– Он – визирь, ему и к лицу только богатая чайхана, – отозвался Ходжа Насреддин.
Веял мягкий, бархатистый ветерок; город, истомленный дневным оглушающим зноем, блаженно отдыхал, погружаясь в прохладу и свежесть ночи; было новолуние, месяц только наметился в небе тончайшей изогнутой линией – «бровью ширазской турчанки», как сказал в свое время Хафиз… Ходжа Насреддин всегда любил такие часы больших, многотысячных городов – этот короткий спад бурливой жизни, как будто набирающей сил для нового утреннего прибоя. Он давно постиг тайну жизненной полноты – в противоположностях: в трудах, без которых нет радости отдыха, в опасностях, без которых нет радости победы; вот почему сумеречное затишье, столь ему нестерпимое в сонном Ходженте, здесь, на огромном кипучем базаре, было для него пленительно-прекрасным в своей мимолетности.
С такою же полнотой души, с благодарственным восхвалением жизни встретил он и многошумное, пестро-цветное утро, вспенившееся толкотней, сутолокой, водоворотом разноплеменных толп, нарастающим ревом, слившим в себе все мыслимые и немыслимые земные звуки. Поднялась пыль и замутила небо, заскрипела на зубах, набилась в ноздри; земля, разогреваясь под солнцем, как будто втягивала в себя длинные светлые тени, сгущая их до полной черноты; изразцы минаретов раскалились, расплавили вокруг себя воздух: еще полчаса – и на базаре нечем стало дышать!
Тогда в самой пышной, богатой чайхане с подушек восстал Агабек, закончивший утреннее чаепитие:
– Чайханщик, получи сколько с меня следует за весь постой. И выведи моего длинноухого, покрытого шерстью.
Он даже заглазно не позволял себе называть ишака иначе, как только почтительно косвенными именами, дабы, очутившись в каирском дворце, не проговориться как-нибудь нечаянно и не угодить на первых же порах в тайную комнату.
Ходжа Насреддин и вор, с утра ожидавшие вблизи чайханы выхода Агабека, спрятались за угол.
Будущий египетский визирь, не заметив их, важно прошествовал мимо, ведя в поводу ишака. Длинноухий, покрытый шерстью являл собою вид самый унылый: морда была опущена к земле, уши болтались, хвост бессильно обвис, кисточка на конце чуть шевелилась.
– Посмотри на его безутешность, – сказал вор Ходже Насреддину. – Это настоящий преданный друг, многим людям следовало бы у него поучиться.
Они последовали за Агабеком в толпу, в нестерпимую давку гудящих крытых рядов; здесь воздуха не было, его вытеснил пар, поднимавшийся от земли, щедро увлажненной поливальщиками; тысячи запахов, источаемых кожами, красками, заморскими пряностями, гниющими отбросами, продавцами и покупателями, парящимися в своих халатах, – все это смешивалось и сгущалось до такой немыслимой плотности, что уже прилипало к рукам и лицам наподобие какой-то вязкой жижи… Агабек миновал красильный, сапожный, седельный ряды и вышел к большому базарному арыку. Ходжа Насреддин толкнул вора локтем:
– Ищет лавку менялы Рахимбая.
Толстый меняла Рахимбай в этот день еще не имел торгового почина и, зевая, скучал в своей лавке. По его лицу, восстановившему прежнюю округлость, по курчавости расчесанной бороды, по сонно-сытым глазам видно было, что после сундучной бури никакие смуты не возмущали больше его душевного мира. Так оно и было: оскорбленная супруга простила его и снизошла до него, арабские жеребцы в благополучном здравии стояли па конюшне под тройной охраной, ожидая следующих скачек; вельможа – хотя и холодно – отвечал ему на поклоны при встречах; жизнь менялы вошла в прежнюю ровную колею.
Не предвещало ему никаких особых волнений и сегодняшнее знойное утро; даже наоборот, он подумывал закрыть к обеду лавку и предаться дома сладостному отдыху возле супруги. Напрасные мечтания! Уже гудели, кружились над его беспечной головой вихри новых невзгод.
Перед лавкой остановился человек весьма степенной наружности, с ишаком в поводу:
– Да пребудет над тобою слово аллаха, купец, мир тебе! Скажи, не зовут ли тебя Рахимбай?
– Ты угадал, меня зовут Рахимбай. Какое дело привело тебя, о путник, к моей лавке?
– Я слышал о тебе еще по ту сторону гор как о честном купце, вот почему и разыскивал именно тебя среди всех кокандских менял.
Рахимбай, как всякий отъявленный плут, был весьма ревнив ко мнению людей о себе; обрадованный и польщенный словами Агабека, он сразу к нему расположился душой; впрочем, в соответствии с природным своим плутовством, и самое это расположение ощутил не иначе, как в замысле хитро обжулить, но только на дружеский лад – неслышно и мягко, с оттенком доброжелательства.
– Не первый ты, о путник, приходишь ко мне с подобными словами, – сказал Рахимбай, самодовольно кряхтя и поглаживая круглый, выпятившийся живот. – Меня, слава аллаху, знают по всей Фергане и далеко за ее пределами как честного человека; надеюсь таковым оставаться и впредь.