Нина Соротокина - Трое из навигацкой школы
«Стараются, значит, — думал Бестужев. — Если мой архив все-таки попадет к императрице, я воспользуюсь этим письмом и докажу, что похищенные бумаги — фальшивые… Но если французы ищут фальшивые экстракты, значит, подлинных у них нет. Где ж они?»
И тут на стол Бестужева легла еще одна расшифрованная депеша, и какая! — от Лестока к Шетарди. Шифровка была послана в обход официального канала, и Яковлеву большого труда стоило заполучить ее. Как следовало из текста, депеше предшествовало какое-то тайное письмо из Парижа. Даже цифирь не могла скрыть крайне раздраженного и обиженного тона Лестока: «Господин Дальон, подобно всем, недоумение выражать изволил, что я бездействую, и присовокупил, что если я-де хочу получить за оные бумаги пособие в ефимках или талерах, так за этим дело не станет! („Ого, — подумал Бестужев, — лейб-медик обижаться изволят, что ему взятку предлагают… Никогда раньше не обижался, а теперь вдруг обиделся — притворство!“). Крайнее выражаю удивление вашей уверенности, что оные бумаги у меня в руках. Не принимайте вы действия в обход, а действуйте сообща с вашим покорной слугой, оные документы давно бы свою роль сыграли и врага нашего низвергли».
— Бумаги у Лестока, — сказал себе Бестужев. — Не иначе как этот каналья цену себе набивает. И меня хочет сокрушить и денежки получить!
У Лестока, однако, были совсем другие заботы. Нет, не притворными были его обида и раздражение. Он был зол на Дальона, на Шетарди, на уже покойного Флери, на Амелота — фактического правителя Франции и на самого Людовика XV. С какой целью все они пытаются убедить Лестока, что его агенты перехватили бестужевские бумаги? При этом имеют наглость утверждать, что у них на руках неоспоримые доказательства! Нет и не может быть этих доказательств! Цель у них одна — опять вести игру самочинно, а на Лестока свалить собственные просчеты. Хитрят парижане… Подождем.
А пока он срочно послал гонца в охотничий дом, дабы привести хоть под конвоем этого недоумка Бергера, послал арестовать этого шустрого курсанта Белова, сам решился на разговор с императрицей. После казни Елизавета запретила чернить вице-канцлера, словно публичная экзекуция у здания Двенадцати коллегий совершенно утвердила благонадежность Бестужева.
Пришло время ввести на страницы нашего романа, ввести всего на миг, царственную Елизавету, Петрову дщерь, тридцатипятилетнюю красавицу. Потомки говорили, что царствование ее прошло не без пользы и не без славы. Современники утверждали, что нрав она имела веселый, доброжелательный, обидчивый, но отходчивый, а что до государственных дел не охоча, так умела препоручить их в достойные руки, а в нужную минуту и сама могла сказать веское, умное слово. Дамы присовокупляли, что умела она одеться красиво и со вкусом, что никто не мог сравниться с ней в танцевании и манерах, что на лошади сидела, как амазонка, и как бы ни был изнурителен бал или маскарад, она всегда успевала к заутрене.
В этот сентябрьский день Елизавета никуда не спешила, встала поздно, что-то нездоровилось, и до самого вечера, до предобеденного времени просидела она в парадной спальне. Предобеденное время в царских покоях начиналось где-то с пяти часов и длилось иногда до глубокой ночи. Всякий временной регламент во дворце был неуместен — как захочется государыне пробудиться — так и утро, как вздумается трапезничать, хоть ночь на дворе, — так и обед, а хочешь, назови его ужином. К столу вызывались непременно все придворные, бывало, из кроватей поднимали. Трапеза бесконечно длилась. За столом требовалось вести непринужденную беседу, и зачастую сонные сотрапезники получали нарекания от императрицы — скучны, злобливы и не рассказывают ничего интересного. А беседовать свите надо было с осторожностью, потому что много было тем, весьма неугодных Елизавете. Нельзя было говорить о болезнях, смерти, прежнем правлении, о науках, красивых женщинах, о недавнем заговоре и королеве Австрийской Терезии и маркизе Ботте — ее после.
Поздний будет сегодня обед, есть императрице совсем не хотелось, да и живот что-то побаливал, словно кирпичами набит. Скучно… Елизавета прикрыла ладонью рот, пытаясь подавить зевоту, встала с кровати и направилась к алькову, где прятался рабочий стол — модная игрушка, прихотливо сочетающая в себе стиль канцелярский и будуарный: инкрустированная палисандровым деревом и черепахой столешница, зеркала трельяжем, множество деловых ящичков и бронзовый письменный прибор.
Надо, наконец, прочитать письмо от Марии-Терезии, которое вручил ей вчера Бестужев, прочитать и составить свое мнение. На глаза ей попалась еще одна свернутая в трубку бумага — доставленный из Берлина циркуляр. Бумага эта была точной копией прочих циркуляров, разосланных Марией-Терезией по всем европейским дворам, в нем вполне оправдывали Ботту и нарекали на русский двор, мол, возводят напраслину на бывшего посланника. Циркуляр всколыхнул былую злость и досаду: «Мы поддерживаем эту Терезию, а она забыла о простом уважении к нашему императорскому достоинству!»
Но Елизавета одернула себя, решив до времени не сердиться, а поговорить с Бестужевым — уж он-то придумает достойный ответ. Она отбросила циркуляр и с неудовольствием заметила, что неведомо как испачкала палец в чернилах.
Дверь тихо скрипнула. Елизавета подняла глаза и увидела в зеркале Лестока. Он словно медлил войти, ждал, когда его кликнут, но потом решительно вошел и застыл перед императрицей в глубоком поклоне.
— Вы прекрасно выглядите! У вас давно не было такого чудного цвета лица, Ваше Величество. Осенний воздух и эта необычная сухость в погоде…
— Ну хватит, хватит, — притворно рассердилась Елизавета, она любила комплименты. — Принес капли?
— О, конечно! И еще, как вы просили, пилюли от бессонницы.
— Просила? Глупости. Ты все перепутал! Зачем мне пилюли, я и так все время сплю. Да и как не заснуть, если только сон врачует и защищает от этих безобразий. Читал циркуляр? — Она опять потянулась к отброшенной бумаге. — Мерзость, мерзость!..
— Усердие Ботты против Вашего Высочества доказано, — с почтением сказал Лесток.
— А Терезия пишет, что у Ботты при венском дворе безупречная репутация, а у нас, якобы, нет письменных улик.
— А зачем письменные улики, когда доподлинно известно, что о революции в России им было говорено, и не раз.
При упоминании о революции, то есть смещении императрицы в пользу Петра Федоровича или, еще того хуже, в пользу свергнутого младенца Ивана, Елизавета пришла в бешенство.
— Не хочу об этом слышать! — Она вскочила со стула, быстро прошлась по комнате, опять села к столу.