Сергей Карпущенко - Капитан полевой артиллерии
– Ли… Лихунов,- вымолвил пленный.
– Так, так, очень, очень хорошо! – обрадовалась женщина и окинула строгим взглядом врача и коменданта. – Ну, а теперь скажите, где вы находитесь?
– В плену… в больнице… – ответил Лихунов вполне уже внятно, потому что понял теперь не только то, что спрашивали у него, но даже причину, заставлявшую эту русскую женщину задавать ему вопросы.
– Ну вот, видите?! – просияло лицо женщины, обратившейся уже по-немецки к коменданту и врачу. – И вы еще будете утверждать, что он сумасшедший! Хорошо же, я постараюсь уведомить Красный Крест о том, что происходит в вашем лагере! А сейчас я как представитель Комитета по обмену требую немедленного освобождения этого человека! Комиссия лагеря Нейсе совершенно определенно признала его заслуживающим отправки на родину для прохождения курса лечения!
Комендант, покрасневший, очень испугавшийся огласки, пробормотал себе под нос что-то непонятное и поспешил уйти из палаты. За ним последовал и врач. В комнате остались лишь Лихунов и две сестры милосердия. Строгая женщина сказала своей спутнице, молодой еще девушке:
– Милочка, пожалуйста, побудьте у дверей. Мне нужно сказать господину Лихунову кое-что наедине.
Девушка кивнула и вышла, а пожилая женщина присела на краешек постели рядом с Лихуновым. Ее большое, широкое русское лицо теперь не казалось строгим, но было лишь по-матерински мягким.
– Ну вот, – устало начала она, – вам больше нечего бояться, вы будете отправлены в Россию. Я – сестра Самсонова… вдова генерала… – и она вздохнула. – Вы теперь понимаете, что мне, испытавшей такое, близко горе всех без исключения, вот поэтому я в платье сестры милосердия.
Лихунов, конечно, знал о печальном конце покончившего с собой генерала-от-кавалерии Самсонова, не вынесшего позора окружения, и не одобрял генерала, но теперь его кончина вдруг представилась ему едва ли не подвигом, тем действием, на которое должен был решиться здесь, в плену, и он сам.
– Но только вы не думайте, господин Лихунов, что это я вас освободила. Нет, я и не собиралась с инспекцией в Штральзунд – здесь лагерь сравнительно благополучный, но меня упросили…
– Кто же? – спросил Лихунов тихо.
– Вы Машу Богомолец знаете?
– Да, знаю, – ответил Лихунов, чувствуя, как заколотилось сердце.
– Еще полгода назад она добилась встречи со мной, зная, что я от Комитета по обмену военнопленных собираюсь в поездку по немецким лагерям, упросила меня со слезами взять ее с собой. Я вначале не понимала, зачем ей это нужно, но сошлась с Машей поближе и все узнала… Она любит вас… это такое сердце, – Самсонова была очень взволнована, выдернула из кармана платок и приложила его к глазам. – Мы были в Нейсе, но оказалось, что вас уже отправили, а куда, никто нам не сказал. Немцы на самом деле лживы, непристойно лживы и лицемерны. И вот мы ездили по офицерским лагерям, искали…
– Где Маша? – перебил Самсонову Лихунов.
Женщина потупилась, и Лихунову показалось, что если он сейчас услышит о смерти Маши, то его сердце не выдержит, но Самсонова ответила:
– Нет, она жива, не бойтесь… пока жива. Маша здесь, в этом здании, но она очень больна. В одном из лагерей, три дня назад, она, как видно, заразилась сыпняком, и теперь Маше… очень плохо…
– Я хочу видеть ее, – резко поднялся Лихунов, но тут же снова опустился на постель, испугавшись идти к любимой девушке таким безобразным, давно не мывшимся в бане, небритым, с несвежей повязкой на голове.
– Да, да, конечно, конечно, – поднялась с постели Самсонова. – Она так ждала встречи с вами. Не надо медлить, пойдемте, может быть поздно…
На первом этаже больницы, не в отдельной палате, а в общей, в углу, отгороженном старой ободранной ширмой, лежала навзничь Маша с широко отворенными глазами, но когда Лихунов неспешно к ней подошел, боясь потревожить, она не обратила на подошедшего никакого внимания.
– Маша в забытьи,- словно извиняясь за невнимание девушки, сказала Самсонова. – Еще недавно она сильно бредила.
– Да, да, я понимаю, – кивнул Лихунов, пристально вглядываясь в черты лица человека, которого он любил.
Маша сильно подурнела. Ее полнота, которая так шла ей, теперь заменилась осунутостью, бледностью, хотя щеки болезненно пылали и выглядели ненатурально подкрашенными. Волосы уже не подвивались, а лежали вдоль ее впалых щек прямыми, спутанными прядями. Рядом с головой, на подушке, тоже лежали целые прядки выпавших волос. На губах была черная сухая корка, а глаза потускнели и не были темнокарими, казавшимися прежде удивленно-открытыми.
– Маша! – позвал Лихунов, и хотя в палате было шумно – из-за ширмы долетали громкие голоса больных, чей-то стон вперемешку со смехом, но девушка вдруг встрепенулась, веки ее моргнули несколько раз, и глаза уже не смотрели вверх, а были устремлены на Лихунова.
– Кос-тя, – вымолвили, не шевельнувшись, черные губы Маши.- Я знала…
Девушка снова замолчала, и глаза ее вновь устремились вверх.
Лихунов вдруг осознал, что видит перед собой умирающую, и этой умирающей была та женщина, тот человек, встреча с которым так много ему сулила, обещала обновление, очищение, спасение даже. И тело его, не повинуясь рассудку, потянулось к умирающей, он упал на колени у постели Маши, затрясся в рыданиях, сухих и судорожных, не дающих облегчения, умножающих боль.
Он просидел рядом с ней всю ночь. Сознание ненадолго возвращалось к Маше, и она даже пожимала его руку своими горящими ладонями, говорила какие-то ласковые, но уже совершенно несвязные слова, а он, вцепившись взглядом в ее уходящее из мира лицо, вспоминал то время, когда она, здоровая и счастливая оттого, что находится рядом с любимым человеком, хлопотала у его постели. А потом начинался бред, и Маша, вскрикивая, быстро-быстро говорила, и спрятанные от посторонних глубоко-глубоко потаенные желания этой не изведавшей любви женщины выплескивались с этим бредом наружу, и Лихунову было стыдно и страшно слышать все это, будто он, тайком подобравшись, нарочно подслушивал ее тайны.
Маша умерла под утро, лицо ее было изуродовано страданием, и Лихунов теперь знал, что девушка погибла, спасая его жизнь, и теперь он был уверен, что сможет уравновесить свою вину перед покойной с ее жертвой лишь своей смертью или чем-нибудь, очень напоминающим ее поступок. Но как он сможет сделать это, Лихунов не знал.
Умерших в Штральзунд-Дэнгольме обычно хоронили без гробов, но в лагере имелся столяр, и Лихунов с помощью Самсоновой, заплатив ему двести марок, получил через день простенький сосновый гроб. Лихунов сам положил в гроб дорогое тело, но на кладбище отнести покойницу помогли ему три военнопленных. Кладбище помещалось в дальней части острова, недалеко от воды, и земля там была каменистая, твердая, поэтому могилу он копал долго. Над ним кружились чайки, оравшие бессмысленными, дикими голосами о чем-то совершенно безразличном людям, живущим по другим законам, живущим на земле, в земле же хоронящим своих покойников. А он все копал и копал. Потом он сдвинул крышку гроба, взглянул в последний раз на преображенное смертью, чужое, холодное лицо, провел рукой по волосам, и только сейчас понял, что остался на земле совсем один. И крик, безумный, дикий, жалкий, вдруг вырвался из его горла, длинный, жуткий и звериный, понесся над чужим пустынным берегом, над кладбищем с покосившимися православными крестами и замер, проглоченный раскрытой пастью серого, пустого моря.