Борис Изюмский - Избранное
Но «Ляля» стала уже раздавать венки тем, кто лучше пел и плясал. Получил венок и Григорий; насунув его через руку на плечо, ходил, словно его сам князь отметил наградной гривной.
А игровод продолжался. Низкорослый Федька представлял в кругу воробушка.
Его просили:
– Ты скажи, воробушек, как девицы ходят?
Федька стрелял по сторонам глазами:
– Сюда глядь, туда глядь – где молодцы сидять?!
В кругу не унимались:
– Воробушек, посватай у нас дивчину.
– На врага! – решительно отказывался щербатый Федька и даже немного отворачивался.
– У нашей дивчины кари очи! – улещивали его.
– Как морковка! – не сдавался Федька, но уже посматривал из-под соломенных бровей: где ж та дивчина?
Вскоре Олена ушла с игровода, и Григорию сразу все здесь стало неинтересно. Он медленно поплелся от поляны вверх, в гору.
Где-то призывно кричал удод, верещала пронзительно вертишейка. Нежно пахло молодыми березками. Меж зарослей жимолости розовел куст волчьего лыка.
Григорий, мрачный, продолжал свой путь. Почему Олена избегает его? Иль чужой стала, надышалась воздухом нечестивых боярских хором? За полгода, что взяли ее туда, в хоровод, всего несколько раз была с Григорием. И он не мог наглядеться, наговориться досыта, потому что в каждом слове открывал ее новую.
В детстве мечтал Григорий о счастье: возле Днепра, у семи дубов со срубленными верхами, найдет он обрушенную колоду с тайной приметой – вырезанной на ней ладьей. Под этой колодой будет лежать плита, а под плитой крест и котел пивной с камнями драгоценными.
Да только ни колоды, ни семи дубов нигде не встречал. А ныне понял: счастье в том, что нашел Олену, дороже она ему всех драгоценных камней на свете.
Очнулся он на Девичьей горе, возле осин.
Шел к исходу погожий солнечный день, от оврагов тянул холодок.
По-весеннему голубел Днепр, а за ним сиротливо светлели меж синей зубчатой ограды бора озерца, блестели протоки, словно серебряные пояски, кем-то второпях оброненные в зарослях.
На Михайловской горе в лесной чаще робко пробовал голос соловей, а вблизи проворная пеструшка предлагала настойчиво «крути три-три» и вторили ей пеночки-веснянки.
Застыли в зеленой дымке сады возле диких пустошей и дебрей, радовали глаз зеленые выгоны Оболони.
Что-то зашуршало за спиной у Григория. Он обернулся и замер. Раздвинув кусты, стояла в синем платье Олена, глядела лучистыми спокойными глазами, улыбалась приветливо.
– Олена?!
– Аль не узнал?
– Ты что же с игровода ушла?
– А ты?
– Да я…
Защемив коленками платье, она села на траву, оперлась худенькой спиной об осину, глядя на весенний Днепр, на зеленую дымку садов, вздохнула счастливо:
– Чудно все как сотворено!
И он, как эхо, ответил:
– Чудно.
– Я Девичью гору боле всего люблю, – тихо сказала Олена.
– Наше то место, – бесхитростно посмотрел Григорий.
Олена только кивнула головой, соглашаясь, что да, их, потому особенно желанно.
– И меня все сюда тянет и тянет, – признался он, словно бы даже удивляясь, – в радости, в печали ноги сами несут…
Раздались чьи-то тяжелые шаги.
Поддерживая руками огромный живот, подымался в гору постельничий Вокши. При виде Олены и Григория маленькие глазки на красном рыхлом лице Свидина сверкнули ехидно. Не жаловал он эту плясовицу. Тоже вздумали – девок на подмостки выпускать. Срамота! Попала б она к нему – живо унял бы. Семь потов согнал вместо плясов. И Гришка этот, с непокорными глазами смутьяна, тоже не нравился. Напрасно такого взяли в училищную избу…
ТРОСТИНКА ПЕВУЧАЯ
Всех скоморохов – певцов, плясунов, глумословцев, гудецов, смехотворцев – приказал Вокша поместить в холопьих избах, в дальнем углу двора.
Девичий хоровод жил в отдельной избе, в свободные часы вышивал рушники, плетенья на рубахи. Олена с подружкой Ксаной оказались в узкой светелке левого крыла дворца.
Когда Олену никто не видел, любила она танцами представлять то русалку, то пугливую лесную белку, то важную боярыню. Сама мастерила себе платья из кусков холстины, расшивала их как умела, украшала цветами, листьями и потом часами играла.
Здесь, среди чужих людей, ей особенно не хватало материнской заботливости, ласки, и она с неведомой ранее нежностью припоминала, как мать, укачивая, пела ей в детстве?
Гуркота, гуркоточка,Оленына дремоточка,Прилетели гулюшки,Садились на люлюшку…
От таких воспоминаний светло и спокойно становилось на сердце.
Сегодня у Олены особый день – ей исполнилось 18 лет. С утра была дома и не могла наговориться, наласкаться к матери, кормила рыжего, изрядно подросшего котенка, обмакивая мизинец в кринку с молоком и лягушатами-холодушками.
Мать, проводя рукой по гладким светлым волосам дочери, думала: «Недаром я, когда купала ее в детстве, примешивала в воду траву-любицу, чтобы все любили». Из дома понесла Олена Ксане пирог и свои новые ленты – подарок отца.
В нижней гридне повстречался Свидин. Спросил с ехидцей:
– Где наша бесценная плясовица гуляла? С кем часы коротала?
Олена начала было рассказывать, что у матушки справляла день рождения, вот и подарки, но такая нехорошая улыбка зазмеилась на губах Свидина, что осеклась, вспыхнула до слез, проскользнула мимо. Слышала, как крикнул, издеваясь, вслед:
– Может, и от меня подарочек примешь? Одарю княжески, – и захихикал пакостно.
Олена вскочила в свою светелку, бросилась на постель, уткнувшись в подушку, разрыдалась: от обиды, что здесь каждый может безнаказанно оскорбить ее и должна терпеть, что заточили в хоромы, лишили воли…
Прибежала Ксана, затормошила, тревожно расспрашивая:
– Ну, чего ты? Чего? День-то какой! Что стряслось? Подруга я тебе аль нет?
Так и не добившись ничего, решила схитрить – знала, чем можно отвлечь Олену. Она подняла ее с постели, обняла, попросила вкрадчиво:
– Оленушка, сестричка, покажи ты мне представленье! А? Ради дня такого – покажи!
У Олены сразу просохли глаза: «Нет, не станет она им на радость плакать. Не дождутся! Аль не свободный она человек, не богата неведомым им богатством, что наполняет ее счастьем?»
Усадив подругу на лавку, возле окна, сунув ей пирог, улыбнулась:
– Ладно. Не буду. Гляди, как жених и невеста после долгой разлуки встречаются.
Сама и придумала все, когда Ксаны не было: пением, танцем передавать тревогу ожидания, тяжесть разлуки, радость встречи.
И она тихонько, тоскливо запела, спрашивая кого-то, кто возвратился из далеких странствий:
А не видели вы моего милого?Жив ли, здрав ли голубочек мой?
В белой расшитой одежде, с косами, спадающими ниже тонкого девичьего стана, поплыла горницей, движением гибких рук передавая и эту тоску, близкую к отчаянию, и чуть теплящуюся надежду на встречу… Танец тоже был ее песней, пели руки, шея, вся она – легкая, чистая, охваченная робкой мечтой. Все было полетом души любящей и верной, устремленной вдаль. Олена представлялась то зыбким облачком над Днепром, то тихим степным ветерком, то пугливой ланью, то одинокой трепетной тростинкой, поющей у весенней реки.