Юрий Корольков - Операция «Форт»
Белые совершили свое злое дело. Мы встаем для отмщения. Мы покроем ваши могилы красным знаменем победившей социалистической революции!»
Кто-то негромко постучал в дверь со двора: тук-тук… тук… Два коротких удара, потом еще один.
Алексей ответил так же тихо: один короткий, два дробных удара. Прислушались: снова короткие удары.
Чиков пошел отворять дверь. Пришли Любарский и Хорошенко — подпольщики из комсомольской группы. Первым шагнул через порожек Алеша Хорошенко, плотный, белобрысый, широколицый парень с удивительно черными, широкими бровями. Алеша выглядел старше своих товарищей, но и ему не хватало много месяцев до семнадцати лет. Второй — Гриша Любарский — был худощав, из-под кепки выбивались смоляные кудри, а мягкие, девичьи очертания губ и задумчивые карие глаза придавали его лицу выражение застенчивой скромности.
— Давай, заходи, — встретил их Яков. — Чтобы тихо! — он продолжал читать газету, которую все уже давно знали и все же слушали в глубоком и благоговейном молчании.
Яков прочитал письмо осужденных. Оно было коротким и почему-то особенно волновало ребят. Впрочем, у каждого в этой газете были свои любимые строки.
«Девять юных коммунистов, — читал Гордиенко, — осужденных на смертную казнь 4 января 1920 года военно-полевым судом при штабе белогвардейской обороны Одессы, шлют свой предсмертный прощальный привет товарищам.
Желаем вам успешно продолжать наше общее дело.
Умираем, но торжествуем и приветствуем победоносное наступление Красной Армии. Надеемся и верим в конечное торжество идеалов коммунизма.
Да здравствует Красная Армия!»
Дальше шли фамилии осужденных — Дора Любарская, Ида Краснощекина, Яша Ройфман, Лев Спивак, Борис Туровский, Зигмунд Дуниковский, Василий Петренко, Миша, Пельцман, Поля Барг. После фамилий комсомольцев-подпольщиков печатались их посмертные письма.
— Прочитай письмо Зигмунда, — попросил Хорошенко.
— И еще Доры Любарской, — поддержал Чиков. — Она не твоя родственница? — спросил он Гришу Любарского.
— Не знаю, вроде нет, — смутившись, ответил Гриша.
— Ладно, — сказал Яков, — давайте два этих письма прочтем напоследок — и все. Газету, и правда, надо подальше спрятать.
«Письмо первое Зигмунда Дуниковского.
Дорогие товарищи! Я был арестован во вторник, то есть неделю тому назад. При мне ничего не нашли. При аресте били, не веря, что я поляк.
До полудня я был спокоен, думал, что меня скоро отпустят. Потом меня позвали на допрос. Там меня били около часа, били резиной, ногами, крутили руки, поднимали за волосы, бросали на пол… Били по лицу, в зубы, но так, чтобы не оставалось повреждений. Наконец, взбешенный моим молчанием, Иваньковский, первая сволочь в мире, ударил меня револьвером по голове. Я упал, обливаясь кровью. Несколько раз терял сознание. И вот тогда под влиянием нахлынувшей апатии я сознался, что работал в подполье.
Мне грозит смертная казнь, если до того не случится чего-то исключительного. Ночью я два раза пытался выброситься из окна четвертого этажа, но меня хватали и снова били.
На рассвете меня опять повели на допрос, требовали, чтобы я назвал фамилии товарищей, работавших со мной. Снова долго били и ничего не добились.
Фактически я уже распрощался с жизнью, и все же хочется, так хочется жить! Без борьбы я не сдамся, без борьбы не умру. Если все же придется умереть, то встречу смерть с высоко поднятой головой.
Прощайте! Ваш Зигмунд».
«Второе письмо Зигмунда Дуниковского.
Дорогие товарищи! Я уже писал вам, что пал жертвой провокаций. Я сознался под пыткой. Сегодня предстоит суд скорый, но неправый. Меня, возможно, расстреляют. Ухожу из жизни со спокойной совестью, никого не выдав.
Будьте счастливы и доведите дело до конца, чего мне, к сожалению, не удалось.
Прощайте. Ваш Зигмунд».
Яков дочитал письмо, и в мастерской воцарилось глубокое молчание. Казалось, неизвестный Зигмунд обращается к каждому из них.
— Вот парень, все на себя взял и дикого не выдал, — устремив невидящий взор куда-то мимо товарищей, сказал Хорошенко.
— А я ни за что б не сознался, — возразил Яков. — Все равно смерть. Признался, а его опять били.
— Читай дальше, — сказал Саша Чиков.
Гордиенко поднял газету.
«Письмо Доры Любарской.
Славные товарищи! Я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через восемь дней мне будет двадцать два года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну, жаль, что мало сделано в жизни для революции.
Как вела я себя при аресте, на суде, вам расскажут мои товарищи. Говорят, что держалась молодцом. Целую мою старенькую мамочку-товарища. Чувствую себя сознательной и не жалею о таком конце. Ведь я умираю, как честная коммунистка. Мы все — приговоренные — держим себя хорошо, бодро. Сегодня читаем в последний раз газеты. Уже на Берислав, Перекоп наступают. Скоро, скоро вздохнет вся Украина, и начнется живая, созидательная работа. Жаль, что не могу принять в ней участие.
Ну, прощайте. Будьте счастливы. Дора Любарская».
«Второе письмо Доры Любарской.
Мне осталось несколько часов жизни. Понимаю это так ясно, так четко, но не могу осознать, что скоро перестану чувствовать, слышать и понимать.
Но откуда в сердце живет какая-то надежда? Скверная человеческая натура! Ведь понимаю, что спасения нет и ждать его неоткуда… Чем дальше, чем тяжелее владеть собой, притворяться бодрой, разыгрывать молодца. Я еще не слаба духом, но слаба физически. Знаешь, Шура, милый, что я оставляю тебе на память о себе? Шапку! Носи ее. Это будет тебе память о Дорике. Вы все такие славные, но ты как-то ближе всех, мне кажется, что ты понимаешь меня. Знаешь, что я люблю больше всего на свете? Солнце, цветы и знания. Я на воле много читала, многим интересовалась…
Мне хочется много тебе сказать, я чувствую, что ты меня понимаешь. Хочется все рассказать о себе, о своей жизни, потому что она уже кончается. Тебе это интересно? Да, наверно — ты хорошо относился ко мне.
А время тянется… Отчего такой длинный день? Когда будешь на свободе, кланяйся солнцу, когда купишь первые весенние цветы — вспомни обо мне. Отчего ты, Шурик, мне так близок? Ведь я знаю тебя недолго. Я тебе не кажусь смешной? — Скажи.
Я хочу быть свободной, как ветер, как дым, как весенняя песня поэта.
Жму твою славную, товарищескую руку.
Дора. (Только на сегодня)».
Гриша отвернулся, чтобы ребята не заметили слезы на его глазах. Ему так хотелось, чтобы Дора вырвалась из тюрьмы, чтобы осуществилась ее надежда, дрожавшая в сердце… Но этого не случилось.
Яков думал иначе: Дора, вероятно, была похожей на связную Тамару. Тамара тоже, наверное, любит цветы и солнце. И Тамара вела бы себя так же, в случае… Нет, такого не может быть! Он сам готов пойти за нее на самые что ни на есть смертные муки… А потом их освободит Красная Армия… Яков придет и скажет: выходи, Тамара, мы опять свободны…