Владимир Балязин - За светом идущий
— Всего записать не успел, пусть вор сам все напишет.
Федька Гнида спустил Тимофея на засыпанный опилками пол — в них лучше останавливалась и кровь и все прочее.
Однако же Тимофей не устоял на припеченных огнем ногах и, еле пошевелив головой, сказал:
— Не могу.
Микляев, взяв перо, написал: «А с пытки говорил, чтоб ему дали чернила да бумагу и он все подробно напишет своею рукою, и чернила и бумага ему даваны, и он, вор, отговаривался, что после пытки писать не сможет, и ничего не писал».
Последние двое суток Тимофей и Костя провели в одной келье. Они не сказали друг другу ни слова упрека и только ободряли один другого перед ожидавшей их страшной кончиной.
— Ах, Костя, — говорил Тимофей, — кабы еще раз на свет родиться, все с самого начала не так бы делать начал и не к тому бы концу пришел.
— А как бы, Тимоша? — спрашивал Костя, и в глазах друга Анкудинов видел все еще живой интерес, будто не плаха их ждала — воля.
— Поднял бы я холопов и всех гонимых и мучимых, а не бегал бы за войском от короля к султану и от гетмана к королеве. Не той дорогой шел я, Костя. И не по той дороге тебя за собою вел.
— Знать бы! — вздохнув, отвечал Костя, и Тимофей слышал в словах его не укор — сожаление.
— Не пропало бы только все, что выстрадано нами, — говорил Тимофей. — Кто-то другой, что все равно придет за нами, пусть идет иной дорогой. Пусть беды наши, и горе, и казни будут ему уроком.
И Костя говорил:
— А как же не придет? Непременно придет. Ведь после смерти только нас не станет, а все иное останется. Останутся и бедные, и сирые, и голодные, и обиженные. И стало быть, найдутся всем им защитники.
Ненадолго забывались они в тяжком сне, а просыпаясь, вспоминали все, что было с ними, и даже улыбались порой, хоть и нестерпима была боль во всем теле — от обожженных огнем подошв до вывернутых в плечах суставов.
А потом пришел к ним поп для предсмертного покаяния и причастия.
Костя заплакал и, не глядя на друга, стал каяться и просить духовного отца молиться за него, грешного. А Тимофей, сузив глаза, сказал тихо:
— После того, что видел я и что сделали со мной братья твои во Христе, чем можешь напугать меня?
— Вечными муками, — сказал поп.
— Вечные муки устроили вы на земле, — сказал Тимофей. — Смерть, хоть и лютая, избавление от них.
— Еретик! — воскликнул поп. — Воистину говорю: будет тебе анафема!
— Тимоша! — крикнул Костя. — Покайся, спаси душу! Покайся!
Тимофей отполз в угол и застыл немо.
Поп ждал. Тихо подошел он к искалеченному узнику.
— Уйди, сволочь! — крикнул Анкудинов и плюнул кровавой слюной в бороду утешителю.
И наступила их последняя ночь.
В подвале было темно и холодно, как в вырубленной во льду могиле. Чтобы стало хоть немного теплее, Тимофей и Костя прижались друг к другу и дыханием своим пытались согреть один другого.
Потом Тимофей прошептал:
— Много книг прочитал я, Костя. А запомнил немногое. Но что запомнил, то как гвозди в памяти моей. И более всего — с детства, от отца Варнавы.
И оба вспомнили одно и то же: Вологду, мост через речку, косые кресты на расплывшихся бугорках могил, старого дьячка, что выучил их письму и чтению и, несмотря на то что сам был не больно грамотен, не уставал повторять им притчи о пользе мудрости и учения.
Костя, вспомнив Варнаву, произнес тихо и назидательно, подражая и манере, и голосу их первого учителя.
— А еще, чада, сказано царем Соломоном: «Блажен человек, который снискал мудрость, и человек, который приобрел разум, потому что это лучше приобретения серебра, и прибыли от мудрости больше, чем от золота». Им же сказано: «У меня, — сиречь у премудрости, — совет и правда. Я — разум, и у меня — сила. Любящих меня я люблю, и ищущие меня — найдут меня».
Но Тимофей не поддержал попытки друга отвлечь их обоих от невеселых мыслей и проговорил печально:
— Ищущие уже нашли нас, и никакая премудрость уже не поможет нам, Костя.
— Ладно, Тимоша. Чему быть — того не миновать. Попробуем уснуть — нелегкий день ожидает нас. Последний путь надобно пройти твердо.
И, лежа в темноте, вспоминал Тимофей, как началось все это, и как шло, и как, идя за светом, пришел он к конечному своему рубежу и последнему пристанищу.
Всего тридцать шесть лет прожил он, но много пережил, много перевидал и много передумал.
И когда перед взором его встала прошедшая жизнь, он стал перетряхивать ее, как трясут бабы муку в решете, просеивая чистую и выбрасывая сор и полову.
«С чего началось все это? — думал Тимофей, мучительно напрягая ум и память. — С чего?» И вспомнил: конюшня во владычном дворе, посапывающий Игрунок и печальный пастырь Варлаам, спрашивающий: «Нешто есть где такая страна — Офир?» А затем всплыл в его памяти Леонтий Плещеев. Трясущимися руками устанавливал он на окне зрительную трубу и шептал громко, страстно: «Острологикус — вот истинное учение, вот — истина!» Но, перебивая его, кричали Тимоше хором веселые гулевые люди: «В вине и радостях жизни — истина!» А рядом плыл перед глазами скорбный лик друга и оберегателя, дьяка Ивана, и бескровные губы его шептали: «В латынских странах, у кальвинистов и люторей — истина». Но, безмолвно споря с ним, глядел на Тимошу безумными очами Феодосий и не шептал — кричал: «У социниян — истина! У социниян!»
И выступали из тьмы один за другим гетман Хмельницкий и бравые казацкие есаулы и, хитро щуря глаза, покручивая усы, многозначительно похлопывали по серебряным и золотым рукоятям сабель — вот-де она, истина.
И безмолвною толпой стояли позади них казаки и мужики с рогатинами и пиками — всевеликое бунташное малороссийское войско и вместе с ними — псковичи, призывавшие Тимофея в свой город, и белозубый кареглазый Иван Вергуненок, и болезненный, маленький Александр Костка — и у каждого из них была своя правда, которую каждый из них почитал истиной.
«Всю мою жизнь, — подумал Тимофей, — я шел за истиной, а она сколько раз показывалась мне, столько же раз и пропадала. И снова показывалась, и снова исчезала, как оборотень. И наверное, нет ее, истины, а нужно всю жизнь искать ее и гнаться за ней, а она всегда будет где-то впереди, манить тебя, и звать, и уходить все дальше и дальше, а погоня за нею и есть истина».
Близко перед рассветом отворилась дверь, и в темницу вошел маленький, почти бесплотный старик в рясе до пят, с бородой до пояса, в камилавке, надвинутой на брови.
«Варнава», — узнал Тимофей. Он хотел сесть, но старик положил на плечо ему сухую, легкую руку.
— Лежи, чадо мое возлюбленное, — тихо проговорил Варнава. — Собирай остатнюю силу, дюже сгодится она тебе вскоре.