Алексей Иванов - Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор
Брошенные идолы утекали вместе с рекой куда-то в неизведанную даль, но еще долго черными лучинками они виднелись в широком свечении камского плеса. Узкая и легкая насада с заломленной покуда мачтой, качаясь, выползла кормой вперед из прибрежных кустов. На мгновение остановившись, она как крылья, расправила весла, взмахнула ими и пошла против течения, все быстрее, быстрее, и вот уже лебедем понеслась туда, где над великой рекой вечной свечкой, как душа, горела северная звезда.
Глава 5
Балбанкар
Второй месяц, изнывая от скуки, станичники жили на Балбанкаре — заброшенном болванском городище. Калина говорил, что здесь им безопаснее всего, потому что пермяки сюда не заходят. Двести лет назад пермская чудь в битве при Чулмандоре разбила нахлынувших монголов. Но через двадцать лет после этого на Каму пришел непобедимый хан Беркай и покарал пермяков, а их священный город Балбанкар — вроде Вышкара под Гляденом — предал мечу и поруганию. С тех пор Балбанкар — «плохое место», куда никто не заглянет.
Балбанкар лежал на вершине высокой прибрежной горы правой стороны Камы. Чело горы, обращенное к реке, было обрывистым и неприступным. Восточный и западный склоны круто падали в лога. На пологом северном скате виднелись друг за другом три заросших вала. Они уже расползлись, как тесто по столешнице, и от частоколов не осталось следа. Шаманы здесь заняли какое-то совсем уж непробудно-древнее городище и, устраивая кумирни, расчистили площадку, обновили диковинные выкладки из огромных бревен и въевшихся в землю валунов, обложили камнями жертвенные ямы, натыкали истуканов, отстроили дома-землянки, выгородив их заплотами из могучих заостренных плах. А теперь, через два века после Беркая, дома порушились, сгнили бревенчатые стрелы, что указывали на звезды, валуны заросли мхом, ямы осыпались, идолы перекосились.
Стояла поздняя и холодная осень. С холма Балбанкара было видно, как хмурый ветер катит волны по синим окрестным лесам, ерошит дальние пармы, треплет последние бурые космы травы под провалившимися кровлями и на полуденных склонах древних насыпей. Земля лежала изнуренная, словно бы все хотела уснуть, а сон не шел.
Голый по пояс, грязный и обросший, Ухват сидел у костра, калил на угольях нож и выжигал вшей на рубахе. Душу его что-то тревожило, а что — он не знал. Вроде, все идет по сметке, без сбоев. Никто, кроме истуканов на заброшенных городищах, не заметил, как станица пробралась от Чердыни к Глядену. На Глядене топтались в татарских ичигах. Только вывели спрятанную насаду — сразу же из курьи правого берега спустили вниз по реке заранее приготовленную татарскую шибасу, которую посекли мечами и перевернули вверх дном. Ухват сам всунул между досок шибасы две медные бляхи, подобранные на Глядене. Хватятся вогулы своих сокровищ — а вот им и следы татарских сапог. Дунут вниз по реке в погоню — а вот и шибаса плывет кверху брюхом, и на ней побрякушки с Глядена. Значит, Золотую Бабу унесла татарва, да тут же передралась, друг друга порубила, лодку перевернула и утопла. Ни воров, ни краденого. А уж коли вогулы все равно не поверят и кинутся к русским городам, так им в любом пермяцком горте, что по пути встретится, скажут: нет, никто не проплывал. Да и кто проплывет? Станица-то в трех днях пути от Глядена на Балбанкаре прячется! Только теперь это уже не станица, а купецкая ватага. Плыли честные торговые люди из Жукотина, налетели на топляк, струг свой угробили со всем наваром, сами едва живота не лишились. Вот, торчат тут, кукуют, ждут ледостава, потому что по берегу домой пешком не дойдешь: далеко, да грязь осенняя, да паводок на притоках, — а новый струг ладить смысла нет — зима не за горами. И где-нибудь на Варвару-мученицу встанут они на лыжи, добегут по льду до ближайшей деревни, купят там нарты с упряжками — и в Чердынь. Там владыка Питирим пособит до Вычегды добраться, а в Усть-Выме князь Ермолай пошлет дальше — в Устюг, в Новгород. Все ладно, все ловко, но почему же такая тревога на душе? Почему же мнится, что кто-то следит за ними незрячим глазом? Почему же чудится, что стоит за спиной неминучая лихая беда?
Ухват вспоминал давний разговор с Калиной и злился. Накаркает храмодел, потому как, видно, задарма душу лукавому отдал и еще на чужие зарится… В день того разговора и погода была похожая: так же кипели над Камой сумрачные облака, и ветер вздувал волну, которая глухим набатом бухала в глиняный яр, и тускло блестел изгиб реки, как бывалая кольчуга на локте.
— Зря мы Бабу уволокли, — говорил Калина. — Не надо было трогать ее. А коли тронули — надо было сразу в омут. Зачарует она нас, оморочит. Навяжет свою волю и сгубит.
— Креститься надо от бесьего наваждения, — пояснил Пишка.
— Не спасет. Это ведь не сатанинские дела, а вообще безбожные. Здесь, мужики, самый край божьего мира, а дальше — одни демоны творенья, которым ни наша, ни божья воля не указ. Ангелы-то над нами небо еще держат, а демоны всю землю пещерами изрыли, лезут наружу, прорастают болванами. И люди здешние — югорские, пелымские, пермские, — те тоже по пояс из земли торчат. Души у них демонские, каменные.
— Так охристиянить их, гнать нечистого, — все пояснял Пишка.
— Они Христа не боятся, в них ведь не черти сидят, — усмехнулся Калина. — Их ведь и Стефан семьдесят лет назад крестил, потом Исаакий и Герасим радели, теперь в Чердыни Питирим крестит, а они все равно Николе Можаю, как идолу, губы кровью мажут… Сколько я сам церкв поднял, а все не то… Крестом их не взять. Тут сам бог остановился…
— Не доделал, что ль? — спросил вислоусый Иван Большой. — Ты, Калина, никак против святой седмицы толкуешь?
— Седмица… Господь всю вечность сотворил, а мы ее только на неделю и поняли, да и то последний день — отдых… А там, за горами, — то, что у бога дальше было, нам не понять. Тут мы без бога остаемся, лицом к лицу с вечностью…
— Ты доходчивей толкуй, — попросил Ивашка Меньшой, — а то как наш пьяный пономарь: «Покайтесь! Покайтесь!» — а в чем? Сам не знает.
— Как тут объяснить доходчиво, коли и самому все будто в сумерках?.. Ну, это словно здесь мы — как в пещере со свечкой, и свечка — вера наша. А пещера огромная, неизвестная, с чудищами. И вот нам надо либо на месте стоять, чтобы свечку не загасить, либо впотьмах путь, впереди лежащий, руками ощупывать.
— Свечку-то свою, я гляжу, ты уж давненько притушил, — недобро сказал Ухват. — Не со святых книг мудрость твоя, храмодел, а болванами нашептанная да в дыму кумирен примерещившаяся…
— Ты, Хват, мою веру не трожь, — спокойно ответил Калина. — В вере я покрепче твоего. Вот только здесь одной-то ее мало, но и господь нам пределов в вере не ставил. Так что коли я от здешней нежити свои молитвы слагаю и обряды вершу — так на то его благоволение. Когда в бурю вокруг меня Маньпупынёры пели, или когда на Янкалмах я от Мертвой Шаманки прятался — не «Отче наш» помог мне, прости, господи! На каждого врага, Хват, — свой меч. Каждому диву — свое разуменье. Я свою веру нерушимой пронес и сквозь прельстительные речи шаманов, и через камлания, и против злой воли Золотой Бабы, и по судьбе своей, и в любви ламии, что пылает, как пожар, только застужает до смерти. Посмотрю я на тебя: каким ты отсюда вернешься?