Михаил Щукин - Покров заступницы
Всего на несколько секунд отвернулась Кармен, чтобы взглянуть на избушку. Фыркнула по-кошачьи, увидев, что сотоварищи ее все еще топчутся на подступах, и вскинулась, как от удара, чувствуя, что у нее пресеклось дыхание, — тонкая нить детского голоса Феодосия оборвалась. Кармен резко крутнула головой, так что щелкнули шейные позвонки, и дикий визг вышел наружу, словно из горла выбили пробку. Соскочила с саней, отпрыгнула в сторону и продолжала надрываться с такой силой, что на шее взбухли жилы толщиной в палец. Ее колотил страх — жуткий, до дрожи в коленях, от того, что она видела перед собой.
Видела она в санях вместо Феодосия, который только что лежал, похожий на обгорелую головешку, совсем маленького мальчика. Чудного, красивого мальчика, с льняными, пушистыми кудряшками, которые обрамляли его белое личико, с яблочным румянцем на пухлых щечках. Одет он был в длинную белую рубашку, перехваченную тоненьким пояском; ручки неподвижно лежали на груди, а на пухлых губах застыла радостная и удивленная улыбка, словно предстало перед его закрытыми глазами нечто такое, о чем другие люди даже догадываться не могут.
Кармен сорвалась с места, кинулась прочь и продолжала визжать, срывая голос, до тех пор, пока он не соскочил на тяжелый, надсадный хрип. С этим хрипом, запнувшись за старую валежину, она и завалилась пластом, уткнувшись лицом в мягкую снежную стылость.
И уже не слышала, не различала дружного рева, ругани, новой вспышки выстрелов, которые раздались за спиной, не увидела, как побежали от избушки к подводам ее соратники, а за ними гнались с ружьями и кольями какие-то страшные мужики. Она лишь почувствовала, как кто-то вздернул ее, отрывая от земли, и забросил в сани.
Пришла в себя, когда услышала голос Целиковского:
— Не останавливаться! Гони! Уходим!
Конь рвался, едва не выскакивая из хомута, сани встряхивало на буграх и колдобинах, и чья-то рука безвольно болталась при каждом толчке, слабо стукала по коленям Кармен. Она сдвинулась, чтобы отбросить эту руку, и вздрогнула, но на этот раз уже не закричала, потому что сил не осталось даже на крик.
В санях, безвольно размахивая отброшенной на сторону рукой, лежал Феодосий — мертвый. Она даже не умом поняла, а кожей ощутила — мертвый. И лежал он прежним, обгорелым, каким она вытащила его из костра, — немолодой уже мужик, изуродованный жарким пламенем: лицо, испятнанное лопнувшими волдырями, сморщилось, из раскрытого рта торчал сизый язык, маленькая голова, на которой сгорели все волосы, болталась из стороны в сторону…
— Скидывай его! — кричал Целиковский, нещадно погоняя коня кнутом. — Скидывай, он труп!
Кармен уперлась ногами в легкое, податливое тело Феодосия, столкала его в задок саней, и на очередном ухабе, подпрыгнув, тело послушно вывалилось на санный след.
9
— Ребятишки на полянке играли, под ветлами, вот она к ним и подскочила. Девка, говорят, молодая, конь под ей белый, и шумит: Матвея Петровича Черепанова с внуком на старых покосах возле избушки лихие люди убивают. Тут бабы еще подоспели, и они слышали… Ну, мы и всколыхнулись. Примчались, а здесь… Ты как, целый, нет? — молодой парень, приседая на корточки, заглядывал Грине в лицо, а Гриня морщился, одолевая боль, и снегом оттирал кровь с рук. Не отвечал. Смотрел, набычившись, себе под ноги, и время от времени осторожно трогал пальцами тряпку, которой было замотано его лицо. Пуля со скользом прошла по щеке и разорвала ухо. Голова гудела, будто от удара поленом, и Гриня плохо слышал, о чем его спрашивают.
Дарья, нависая над ним, как наседка над цыпленком, заботливо натягивала на него шапку и сердито поглядывала на парня — чего, спрашивается, пристал? Не видишь, что человеку худо! Но парень, похоже, сердитых взглядов не замечал, все допытывался у Грини — целый тот или нет — и снова рассказывал про девку на белом коне, которая прискакала на околицу Покровки, где играли ребятишки, и подняла тревогу…
«На белом коне, значит, прискакала, — понял наконец-то Гриня, зажмурил глаза от терзающей боли и увидел, словно яркую вспышку, белый шарф, струящийся на ветру, но это короткое видение никак не отозвалось в душе, мелькнуло, будто далекий, ускользающий из памяти сон, вот он был и — нету его, — не погонюсь больше, она для нашей жизни не предназначена…»
Он открыл глаза, увидел склонившуюся над ним Дарью, вспомнил, как она кинулась оттаскивать его от порога, когда по щеке ему прошлась пуля и лицо залила кровь, не побоялась; а когда оттащила, рухнула на него, закрывая своим телом… Дарья была земная, близкая, и он уже не хотел ее отпускать от себя. И не отпустит. Знал уже Гриня, что зашлет в скором времени к ней сватов, и знал, что она ему не откажет, и даже, если дед будет строжиться и ругаться, он все равно упрямо настоит на своем.
Матвей Петрович в это время, окруженный сыновьями и внуками, растерянно молчал и не отвечал на расспросы, только печально озирался вокруг и горбился, совсем по-стариковски. Наконец вздохнул и попросил:
— Придержите меня, ребятки, ноги чего-то не держат, подламываются…
Его подхватили, усадили на сани. Матвей Петрович еще раз вздохнул и снова попросил:
— Приберите тут, чтобы убиенные не валялись. На кладбище похороним. А по начальству — ни-ни, молчать всем, замок на рот повесить. Ясно?
Сыновья и внуки послушно кивали, хотя было им совсем неясно, что здесь случилось. Но с расспросами больше не лезли, поняли, что сейчас им Матвей Петрович ничего не скажет. Когда посчитает нужным, тогда и поведает.
А возле глухой стены избушки стоял на коленях Федор, комкал в руках лохматую шапку, и голос рвался у него, как тонкая ленточка:
— Володя, а Володя, слушай меня…
Но Владимир Гиацинтов не слышал своего верного боевого товарища. Лежал ничком, привалившись щекой к стволу карабина, и кривая струйка крови, пересекая лоб, застывала на морозе.
— Володя, а Володя, слушай меня… — просил, умолял Федор, но отзыва ему не было.
Речицкий сидел здесь же, рядом, привалившись спиной к стене избушки, пытался зажечь спичку, чтобы прикурить папиросу, но рука вздрагивала, и спички одна за другой ломались. Тогда он бросил коробок, вытащил потухшую, но еще шаявшую ветку из кучи сушняка, прикурил от нее, закашлялся и, уронив, сердито затоптал папиросу в снег.
«Как же вы так, Владимир Игнатьевич, — тоскливо думал он, — в самый последний момент и не убереглись… Неправильно, все неправильно… Что я Варваре Александровне скажу, когда она отыщется, как ей в глаза смотреть буду? Неправильно, Владимир Игнатьевич, неправильно…»