Олег Гончаров - Боярин
Выдохнули люди с облегчением и вновь к помосту прихлынули.
– Аминь! – сказал обвинитель и в сторонку отошел.
– Вот ведь сучка драная! Безвинный за нее страдать должен! – чуть не вырвалось у меня. – Ведь это же она меня подбивала в Царь-городе бунт устроить. Она хотела Константина убить, а Анастасий ее отговаривал! Что же это на свете белом делается?
Священник над осужденным нагнулся, голову ему рушником накрыл, и о чем-то они меж собой переговорили поспешно.
– Отпускаю тебе грехи, сын мой, – громко сказал поп, на Фокия взглянул и головой помотал отрицательно.
– Патриарх распорядился перед казнью, – сказал проэдр, – исповедь у преступников принимать и грехи отпускать, чтоб представали они перед Господом, подобные младенцам безгрешным. Большой души человек наш патриарх.
– Да уж… – подал голос молчавший все это время Никифор.
– Анастасий грех великий совершил, – Василий будто не заметил издевки жердяя. – Даже на исповеди своих соучастников не выдал. Гореть ему в аду вместе с прочими грешниками. Во грехе жил, во грехе и умира… – толстяк поперхнулся, закашлялся и подальше от меня отодвинулся.
Встретились мы взглядами, оттого он и подавился последними словами своими.
А воина уже на лавку положили, из кувшина ему в рот что-то вылили и на живот повернули.
– Константин премилостивый велел преступникам перед смертью вина с травами дурманящими давать, чтобы они от боли не сильно страдали, – продолжал бубнить толстомясый. – А то народу не нравится, когда жертва раньше времени дух испускает.
– Да заткнись ты! – не сдержался Претич.
Хорошо, что проэдр по-нашему не понимал, а то бы до брани дело могло дойти. До обид взаимных. А этого нам сейчас не нужно было. Ой, как не нужно.
– Ты уж потерпи, – сказала Ольга телохранителю своему. – Ты же воин, а не девка красная.
– Так ведь это не бой… – попытался оправдаться Претич.
– А может, Константин нас сюда не просто так пригласил, – спокойно сказала княгиня. – Может, он только повода ждет, чтобы договор с нами не заключать.
– Прости, матушка.
– Все! – Проэдр ладонь о ладонь потер. – Сейчас с него кожу сдирать начнут.
Кожу!
С живого!
Со Славуты-посадника тогда тоже кожу содрали. Мы с побратимами моими все гадали, как же возможно такое. Выходит, возможно. Вот случай представился самому это увидеть.
Нет!
Не хочу!
Не хочу!
– Не могу больше, – сказал Никифор Григорию.
– А ты глаза прикрой и не смотри.
– Так он же кричать будет.
– Ты и уши заткни.
– Что ж ты думаешь, – разозлился Никифор, – если я глаза закрою и уши заткну, мне от этого легче станет?! Когда в бою… когда на равных. Когда или ты, или он – это я понимаю. А зачем же так?!
И тут ахнула толпа, жадная до кровавых зрелищ. Это горбун клещи, докрасна раскаленные, из жаровни выхватил и к Анастасию пошел. А кат что-то сыну сказал, и тот нож острый ему подал.
– Сейчас он за все расквитается, – услышал я злорадный шепот Василия.
Как же мне хотелось ему зубы выбить. И не только мне. Претич вон тоже кулаки сжал и на толстяка зыркает злобно. Я на Феофано взглянул – думал, она сейчас слезами заливается. Ничего подобного! Сидит как ни в чем не бывало и на страсти эти с любопытством поглядывает.
Сука!
Мне Анастасий в тот вечер памятный, когда у нас с ним дружба наметилась, рассказал, что ее при дворе в честь собачонки императорской прозвали. Есть за что…
И тут вновь криками взорвалась толпа, и не понять – то ли радостно, то ли разочарованно. На помост люди указывают. Я взглянул туда и понял, что там все наперекосяк пошло. Бросил горбун страшные клещи свои, кат возле Анастасия мечется, сын его растерянно вытаращился, а возле головы осужденного по струганным доскам растекается кровавая лужа.
– У-у-у! – завыл проэдр. – И на этот раз всех перехитрил… сбежал от кары… сбежал… язык себе откусил… кровью захлебнулся… легкой смерть его оказалась…
– Счастливого пути тебе, воин Анастасий, – сказал я и на княгиню оглянулся.
А Ольга словно окаменела. Бледная, платок в руках тискает так, что тонкая ткань трещит, и все шепчет и шепчет что-то. Прислушался я:
– …а Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благодарите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас. Да будете сынами Отца нашего Небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных… не судите да не судимы будете; ибо каким судом судите, таким будете и сами судимы, и какою мерою меряете, такою и вам будут мерить…[88]
– Не знает этого василис Константин, – сказала ей тихонько Григорий, а потом вздохнул и добавил: – Или не хочет знать.
В ночь после казни не спалось. И Никифор на соседнем лежаке тоже все ворочался с боку на бок и вздыхал.
– Слышь, Добрын, – наконец не выдержал он, – ты по дому скучаешь?
– По жене скучаю, – отозвался я.
– А мне почему-то Карачары вспомнились, – он повернулся ко мне, взбил подушку и устроился на ней поудобней. – Как там, интересно, брат Иоанн? А Параскева? А остальные? Софьюшка уже выросла, наверное. Небось, девкой красной стала.
– Был я у них, рассказывал же. Все там хорошо.
– Вот и я думаю, что хорошо. Живут себе и не ведают, какие страсти в мире творятся. Надо же… город красоты неземной, Божьи храмы везде, осень на дворе, а тут теплее лета нашего – живи и радуйся, словно в раю земном. А о милосердии позабыл народ. О прощении и любви к ближнему своему даже не вспоминает. И как такое Господь допустить может?
– Вот ты у него и спроси, – сказал я и к стене отвернулся.
17 сентября 956 г.С самого утра в монастыре Святого Мамонта стоял бабий вой. Обливались слезами девки сенные, Малуша с Заглядой обнялись и плакали, не скрывали горя своего. Мужики украдкой слезы смахивали, а Никифор навзрыд ревел, никого не стесняясь. Даже Претич и тот сдержаться не мог. И только Ольга себя в руках держала.
– Будет вам нюни распускать! – кричала она на нас. – От того, что вы здесь рассопливились, разве проще кому-то станет?
– Конечно, проще, – сквозь всхлипывания ответила ей Малушка. – Со слезами горе прочь уходит. И ты, матушка, поплачь лучше, тебе тоже полегчает. Ты не держи в себе… ты поплачь. – И слезы с новой силой брызнули из глаз сестренки.
– Добрыня! Ну, хоть ты им скажи, – с надеждой взглянула на меня Ольга.
– Они правы, княгиня, – сказал я спокойно. – И ты не хорохорься тут. На тебе же лица нет. Сердце-то сдюжит?
– Он мне плакать не велел. Я слово дала, а значит, сдержусь, чего бы мне это ни стоило… сдержусь, – повторила она упрямо, а потом губу закусила и рванулась прочь.