Эдвард Бульвер-Литтон - Последний римский трибун
– Где Колонна? Вызываю Орсини! Spirito Santo, Cavalieri! – Три раза была сделана вылазка из ворот, и три раза римляне были отбиты; при третьей вылазке римское знамя, находившееся впереди трибуна, было разрублено и повергнуто на землю. Тогда только Риензи обнаружил изумление и беспокойство. Подняв глаза к небу, он воскликнул:
– Господи, неужели ты меня оставил? – И собравшись с духом, он еще раз махнул рукой и опять повел вперед свое беспорядочное войско.
К вечеру битва кончилась. Гордость и цвет баронов, которые были главным предметом нападений Риенцо, погибли. Из княжеского дома Колоннов трое легли трупами. Джиордано Орсини был смертельно ранен; свирепый Ринальдо не участвовал в битве. Из фамилии Франджипани важнейших синьоров уже не существовало, а Лука, трусливый глава дома Савелли, еще задолго до конца схватки спасся бегством. С другой стороны, урон граждан был огромен, земля была напоена кровью, и при свете вечерних звезд Риенцо и римляне, закончив преследование врагов, возвращались победителями по кучам убитых лошадей и всадников. Радостные крики сопровождали трибуна, когда он на уставшем коне проезжал под аркой. При самом въезде в город, внутри его стояли толпы людей, которые не могли участвовать в сражении, по своему здоровью, полу или возрасту: женщины, дети, дряхлые старики вместе с босоногими монахами в темных одеждах. Узнав о победе, они приготовились здесь приветствовать его триумф.
Риенцо остановил коня близ трупа юного Колонны, который лежал наполовину в луже; возле него лежало тело его отца, отодвинутое от арки, где он погиб, того самого Джанни Колонна, копье которого пронзило брата Риенцо! Грустные лучи Геспера играли на луже и на латах, покрытых запекшейся кровью. Риензи взглянул на убитого, грудь его тяжело подымалась от множества волнующих ее; ощущений, и, обернувшись, он увидел Анджело, который вместе с некоторыми стражами Нины подошел к месту битвы и теперь стоял возле трибуна.
– Дитя, – сказал Риензи, указывая на умершего. – Блажен ты, что кровь родственника не вопиет к тебе о мщении. Для того, к кому вопиет такая кровь, рано или поздно, час наступает, и этот час ужасен!
Эти слова далеко запали в душу Анджело, и впоследствии они сделались роковыми для того, кто их сказал и кто выслушал.
Прежде чем Риенцо успел вполне оправиться, и между тем как вокруг его слышались вопли вдов и матерей убитых, стоны умирающих, увещания монахов, смешанные с восклицаниями торжества и радости, вдруг раздался крик женщин и мужчин, бродивших по полю битвы за городом:
– Неприятель! Неприятель!
– К оружию! – вскричал трибун. – Назад в строй! Впрочем, они не могут быть так смелы.
Послышался топот лошадей и звук труб, и тридцать всадников во весь карьер промчались через ворота.
– К оружию! – вскричал трибун, устремляясь вперед. – Впрочем, стойте, начальник их безоружен, это у него собственное знамя. Это наш посланник из Неаполя, синьор Адриан ди Кастелло!
Измученный, задыхающийся, покрытый пылью Адриан остановился у лужи, красной от крови его родственников; их бледные мертвые лица бросились ему в глаза.
– Слишком поздно, увы! Страшная судьба! Несчастный Рим!
– Они упали в яму, которую сами выкопали, – сказал трибун твердым, но глухим голосом. – О, благородный Адриан, если бы твои советы могли предотвратить это!
– Прочь, гордый человек, прочь! – сказал Адриан, нетерпеливо махнув рукой, – тебе бы следовало защищать жизнь римлян, а не... О, Джанни! Пьетро! Неужели ни происхождение, ни слава, ни твои юные годы, бедный мальчик, не могли спасти тебя?
– Извините его, друзья, – сказал трибун толпе, – его горе естественно, и он не знает всей их вины. Отступите, прошу вас – предоставьте его нам.
Адриану могло бы быть плохо, если бы трибун не сказал этой короткой речи. И когда молодой синьор, сойдя с лошади, наклонился над своими родственниками, то трибун, тоже отдав свою оруженосцам, подошел к Адриану и, несмотря на его нежелание и отвращение, отвел его в сторону.
– Молодой друг, – сказал он печально, – мое сердце обливается кровью за тебя; но одумайся, гнев толпы против них еще не прошел: будь благоразумен!
– Благоразумен!
– Тише! Клянусь честью, эти люди недостойны вашего имени. Дважды клятвопреступники, дважды убийцы, дважды бунтовщики. Послушайте меня!
– Трибун, я не ищу оправдания для того, что вижу; может быть, они убиты справедливо, может быть, подло. Но между палачом моего рода и мною не существует мира.
– Не хотите ли вы быть клятвопреступником? А ваша присяга? Полно, я не слышал этих слов. Успокойтесь, удалитесь, и если, начиная с этого времени, через три дня вы будете порицать меня за что-нибудь другое, кроме неблагоразумной слабости, то я освобождаю вас от присяги, и вы свободны быть моим врагом. Толпа разевает рты и пучит глаза на нас: еще минута – и я, может быть, не в состоянии буду спасти вас.
Чувства молодого патриция были в настоящую минуту таковы, что их решительно невозможно передать словами. Он никогда не бывал подолгу в кругу своей семьи и не пользовался от нее ничем, кроме обыкновенной вежливости. Но родство – все-таки остается родством! И перед ним лежали жертвы роковых случайностей войны, дерево и росток, цвет и надежда его рода. Он чувствовал, что ничего не может ответить трибуну: само место их смерти доказывало, что они погибли в нападении на своих соотечественников. Он сочувствовал не делу их, а судьбе. Не имея основания для гнева, ни для мщения, сердце его было тем восприимчивее к удару и оцепенению соря. И потому он не говорил, а продолжал смотреть на убитых, между тем как крупные, несдерживаемые слезы, которые текли по его щекам, и его поза, выражавшая уныние и горесть, были так трогательны, что толпа, которая прежде негодовала, почувствовала к нему сострадание. Наконец он, казалось, решился. Он повернулся к трибуну и сказал прерывающимся голосом:
– Трибун, я не осуждаю вас и не обвиняю. Если в этом вы поступили опрометчиво, то Бог потребует крови за кровь. Я не веду войны с вами, вы правы! Моя присяга запрещаем мне это, и если вы будете управлять хорошо, то я еще могу помнить, что я римлянин. Но взгляните на этот кровавый прах, он встал между нами! Ваша сестра, да будет с нею Бог! Между ею и мною – мрачная бездна! – Молодой патриций на несколько мгновений остановился, потом продолжал: – Эти бумаги освобождают меня от моего поручения. Знаменосцы, положите на землю знамя республики. Трибун, ни слова, я хочу быть спокойным-спокойным. Прощай, Рим! – И бросив поспешный взгляд на мертвых, он вскочил на коня и в сопровождении своей свиты исчез за аркой.
Трибун не старался его удерживать и не остановил его. Он понимал, что молодой патриций думал и поступал так, как ему приличествовало. Риенцо следил за ним глазами.