Иван Дроздов - Подземный меридиан
Борис Фомич снова зашел в комнату, сел в угол дивана. Как и тогда, в первые минуты после прочтения фельетона, в голове у него не было ни одной утешительной мысли. Из глубины сознания вновь и вновь поднимались вопросы: «Так ли велико мое преступление? Что я сделал?.. Что?..» И дальше следовали рассуждения, составлявшие жизненную философию Каирова: пользу науке, народу приносит не тот, кто умеет совершить открытие, сделать дело, а тот, кто этому открытию даст ход и движение, кто делу даст крылья и внедрит в практику. В кругу друзей Борис Фомич нередко говорил: «Не та мать, что на свет родила, а что до разума довела». «А они, — с презрением думал он об авторах фельетона, — увидели только одну сторону дела».
Каиров мысленно рисовал себе схему, по которой фельетон станет проникать в столичные сферы, к людям, от которых он теперь в своей новой, только что полученной должности зависит и с которыми будет связан по работе. Не каждый из них увидит газету — благо, что областная! — но каждый услышит о нем, молва распространится с быстротой электрической искры. И даже Роман Соловьев, с ладони которого он получил должность директора института, даже он не устоит перед искушением сообщить самым близким людям пикантную новость: «Вот Каиров! Ай–ай–ай!.. В какую лужу сел…» А близкие к Соловьеву люди передадут это своим близким, а те — своим, и так пойдет по спирали. Это уж точно. Каиров знает человеческую природу. А уж что до противников, те поднимут на щит, возьмут фельетон, как пику, и будут колоть Каирова до конца дней. А может, ещё и до института не допустят?.. Вдруг сейчас, в этот самый момент, где–нибудь на столе у важного лица газета и он её читает?.. Холодный пот при этой мысли выступил по всему телу Каирова. Он поднялся с дивана и, едва сдерживая нервную лихорадку, заходил по комнате. Боль из затылка распространилась на виски, и голова горела как в огне. Каиров, потирая ладонью лоб, хотел снова выйти на балкон, на воздух, но небо вдруг осветилось и вслед за молнией с щемяще–пронзительной резкостью ударил гром. И тут же на город упала дымчато–серая стена проливного дождя. Наступившая вдруг непроглядная темень наполнилась ровным упругим гулом, и в гуле этом потонули все другие звуки.
«Зарвался, — думал Каиров, — клюнул на жирную приманку и влип, как последний дурак! А ведь могло идти все по–иному. По принципу: курочка по зернышку клюет и сыта бывает. Я же с аппетитом не совладал, сразу хапнул каравай. Да каравай–то тот из печки только, остыть не успел — встал поперек горла, жжет. Ох, ма! Дела твои, Боренька!.. Отказала тебе жилка практическая, не хватило мудрости».
Взгляд Каирова скользнул по томам Льва Толстого, скользнул по стене и снова вернулся к книгам. «Надо старика Толстого посмотреть, — подумал вдруг он. — У него много есть умных мыслей».
Каиров достал с книжной полки том «Войны и мира», открыл наугад страницу и стал читать:
«Власть эта не может быть тою непосредственною властью физического преобладания сильного существа над слабым, преобладания, основанного на приложении или угрозе приложения физической силы, — как власть Геркулеса, она не может быть тоже основана на преобладании нравственной силы, как то, в простоте душевной, думают некоторые историки, говоря, что исторические деятели суть герои, то есть люди, одаренные особенной силой души и ума и называемою гениальностью. Власть эта не может быть основана на преобладании нравственной силы, ибо, не говоря о людях–героях, как Наполеоны, о нравственных достоинствах которых мнения весьма разноречивы, история показывает нам, что ни Людовики XI-е, ни Меттернихи, управлявшие миллионами людей, не имели никаких особенных свойств силы душевной, а, напротив, были по большей части нравственно слабее каждого из миллионов людей, которыми они управляли».
И дальше:
«Власть есть совокупность воль масс, перенесенная выраженным или молчаливым согласием на избранных массами правителей».
Вечные непреходящие мысли дохнули на Каирова со страниц толстовского творения. «Нет, нет, эти реформаторы, — подумал он об Арнольде, — до добра не доведут. Им нельзя доверять даже маленькую власть».
Борис Фомич вдруг с досадным сожалением начал сетовать на себя за то, что, кроме «Войны и мира», он ничего не читал из Толстого («Войну и мир» — то прочел по требованию учителя). Как–то неловко ему стало и совестно, что и с Пушкиным и с Лермонтовым он только знаком по школьной программе, а что до Чернышевского, или Достоевского, или Гончарова, — он лишь слышал имена этих писателей; и вообще, русскую классическую литературу он не знает и не испытывал охоты её узнать. В кругу его друзей имена Пушкина и Толстого, Достоевского и Некрасова произносились редко. В юношеские годы, когда Каиров ещё имел время для чтения, он млел перед загадочной неясностью Грина, гонялся за тощими книжицами стихов Бальмонта и Белого, а позже почитал за эталон западного интеллектуализма Антуана де Сент — Экзюпери. И даже заучил несколько фраз из него, чтобы щегольнуть при случае.
В тайниках сознания Каирова шевельнулась рискованная, но ободряющая мысль: не почитай он Толстого, он бы не задумался о существе власти, а думать ему сейчас об этом ох как надо! Ведь ему доверили целый институт! И он должен быть осмотрительным. Он будет, как курочка, клевать по зернышку. Он и властью не злоупотребит, наоборот, будет осторожен, даже слишком осторожен. Да, он примет на вооружение мысль Толстого о том, что «власть есть совокупность воль масс», а если это так, то не следует демонстративно эти воли нарушать. Стоя у капитанского руля, не следует допускать резких движений, иначе при первом толчке вылетишь из капитанской рубки и при падении разобьешь не нос, а голову.
Каирова из этих размышлений вывел телефонный звонок. Он нехотя снял трубку и услышал голос Папиашвили:
— Борис Фомич, есть идея! — кричал Леон. — Папку с рукописью я принес домой и хорошо спрятал. Вы будете опровергать, а мы подтвердим устно. Вы писали книгу и — никакой не Самарин. Пусть авторы фельетона докажут свою правоту!
Надежда, как луч света, блеснула перед Каировым: он будет опровергать!.. Начисто отметет все обвинения и потребует печатного алиби. В конце концов, в издательстве лежит машинописный текст книги. Самарину нечего будет сказать в свою пользу, нечего! Да он и не станет, не такой человек. Нет, он не такой, не станет…
— А что, Леон, это мысль, — проговорил Борис Фомич, испытывая чувство признательности к своему заместителю. — Ты только подальше запрячь папку. Завтра иду в обком. Пусть дают опровержение. — И зло подумал об авторах фельетона: «Это вам не Америка, где можно клеветать на человека». Повеселев, Каиров спросил Леона: — А ты не забыл свое обещание побеседовать с Машей? Ты зайди ещё раз. Только беседуй с ней осторожно, деликатно, — дай понять, что Москва, столичная сцена и прочее такое… Её только Москва может прельстить — слышишь?.. Ну–ну, действуй.