Франческо Гверацци - Беатриче Ченчи
– Перед нами труп с перерезанным горлом. Чей это труп? Отца. Кто убил его? Родная дочь, и она не бледнея созналась в этом. Кто же эта женщина с столь жестоким сердцем? Вот она: это девушка шестнадцати лет; её лицо кажется сделано руками ангелов для того, чтобы на земле сохранился образ чистоты небесной. Невинность может поцеловать ее в уста. Кротость говорит и улыбается её устами. Нет человека, который не восхвалял бы ее и не превозносил до небес; много горестей она утешила, много слез пролила от несчастий ближних. Что же могло подвинуть эту ангельскую душу на ужасное преступление? Жадность к деньгам? В шестнадцать лет дитя думает о деньгах столько же, сколько соловей, оглашающий своими песнями майские ночи; она думает о деньгах столько же, сколько бабочка, порхающая в лучах летнего солнца. В шестнадцать лет девушка – вся любовь к небу и природе. Но предположим даже, что она любит деньги, каким же образом корыстолюбие могло подвинуть ее к преступлению? Большое богатство, оставленное ей матерью, ни в каком случае не могло быть отнято отцом; если она надеялась ценою преступления получить свободное имущество отца, то она никак не могла получить их через его смерть: ненавидя всех своих детей, он и так намерен был лишить их всего; но он не отказал бы ей ни и чем, если б только она согласилась исполнить его неотступные желания. О заповедных имениях нечего и говорить, – они ни в каком случае, даже в случае преступления, отцеубийства или государственной измены, не могут выйти из прямого мужеского колена.
При этих словах папа опустил голову, и глаза его засверкали. Кардинал Сан-Джорджио, напротив, поднял свою голову и искоса взглянул на святого отца. Эти оба взгляда выражали одну и туже мысль:
– Надо этого сделать нашим….
– Мы видим труп с перерезанным горлом и с ужасом узнаем, что это отец, убитый дочерью: она сама в этом сознается: – меня также пробирает холод и зубы стучат от ужаса; но будем храбры, решимся вникнуть, кто был тот, который теперь превращен в труп. Завернув свое нагое тело в плащ, он открывает дверь в комнату, где томится его несчастная заклиненная им дочь; он подходит к её постели, она плачет во сне: для несчастной девушки даже и сон не друг. Богохулец, закрыв лампаду, горящую перед образом Пречистой Девы, отдергивает покрывало и обнажает женственное тело, которое должно быть святыней для отца. У кого из присутствующих здесь бьется отцовское сердце – пусть тот пойдет за мною и посмотрят на этого безбожного старика. С лицом сатира, весь дрожа отвратительным сладострастием, он сбрасывает плащ, простирает руки, – он уже дотрагивается до тела девственницы и…. Беатриче чувствует холодное прикосновение ящерицы… она просыпается…. что ей остается делать?
«Отцы, я повел вас смотреть эту ужасную картину, и повел вас не напрасно – отвечайте, скажите, какою бы вы желали видеть в эту минуту Беатриче?.. недостойною?… презренною, какою не захотела быть римская девственница, или несчастнейшею, какова она теперь? – Беатриче встретилась лицом к лицу с бедою: она схватила кинжал и спасла свое имя от позора. Сожалея об этой страшной решимости, мы в то же время должны удивляться и поклоняться мужественной девушке, которая в былые времена Рима удостоилась бы триумфа и которую нынешний Рим измучил в пытке; которой грозит постыдная смерть».
Фариначчъо говорил долго и красноречиво, приводил законы в доказательство того, что Беатриче заслуживает прощения, ссылался на разные случаи; но мы пропустим все это и перейдем прямо к заключению речи:
«Зачем её самой нет здесь – этой несчастной Беатриче? я указал бы вам на её тело, где кротость и невинность начертаны рукою Бога, и сказал бы вам: если в вас достанет смелости, кладите на нем клеймо позора!
Боже! пуст не будет сказано, что здесь, в Риме, в столице католического мира, куртизанке воздвигнута статуя в пантеоне, а, Беатриче, мужественной девственнице – эшафот, что бесстыдство заслужило божественные почести, а беспорочность – смерть. О! Если б я имел могущество Сципиона, к бы последовал его примеру и воскликнул бы: римская девственница, поборов слабость своего пола, победив всякий страх, сумела мужественно защитить свою непорочность; она добродетельнее Лукреции и счастливее Виргиния; её именем и примером должны гордиться латинские женщины; что нам оставаться здесь толковать о том: виновна она, или невинна? идемте, лучше, судьи, защитники и народ, в Ватикан благодарить Бога за то, что он хранил для наших дней эту необыкновенную девушку!»
Присутствующие были поражены до глубины души речью Фариначчьо, и если б не уважение к присутствию папы, или вернее, не страх швейцарских алебард, то зала, верно, огласилась бы рукоплесканиями. Когда речь кончилась, судьи удалились для произнесения приговора.
После долгого ожидания пронесся слух, что приговор будет объявлен только поздно ночью. Тогда все удалились, одни с надеждой, другие с боязнью в сердце, смотря по характеру, но все, моля Бога, чтоб он направил на истинный путь умы судей.
Фариначчьо, опьяненный успехом и похвалами, которые слышал со всех сторон, был уверен, что спас Беатриче.
В двенадцать часов ночи ему принесли пакет с папской печатью; дрожащими руками он распечатал его, в надежде найти в нем помилование семейства Ченчи, но ошибся. Это была папская грамота, делавшая его духовным советником священного римского судилища со всеми преимуществами, почестями и содержанием, присвоенными этому месту.
– Слава Богу, это не то известие, которого я ждал, но оно доказывает по крайней мере, что дело идет хорошо. Если бы его святейшество был недоволен мной, он не наградил бы меня так великодушно.
И Фариначчьо заснул убаюкиваемый надеждами.
В три часа ночи (итальянцы считают час ночи через час после захождения солнца) судьи собрались в прежней зале. Один только канделябр с темным шелковым абажуром горит посреди стола: все сидят кругом и тихо обмениваются между собою словами. Слабый свет едва освещает лица, и всякий трепещет, чтобы на нем не отразилось затаенное в глубине чувство. Однако место, время и слова Фариначчьо, которые, казалось, продолжали еще раздаваться, наконец сама совесть, по-видимому, располагают в ползу помилования. Вдруг председатель совершенно неожиданно бросил взгляд на бумагу, на которую прежде не обратил было внимания, прочел ее, и лицо его из бледного сделалось мертвенным: он дрожащею рукою передал ее своему соседу, который, прочит ее, передал другому, и так далее, пока она не вернулась опять к председателю. Дрожь и бледность, как электрическая искра сообщились от председателя всему заседанию: все неподвижно садят, склонив головы и устремив глаза на красное сукно, которым покрыт стол; всех гнетет одна и та же мысль: шея каждого как бы чувствует прикосновение и тяжесть секиры палача…. Прочитав бумагу, все словно окаменели. Да и было от чего: бумага эта содержала в себе набело переписанный смертный приговор всего семейства Ченчи. Приговор этот гласил: Лукреции, Беатриче и Бернардино отрубить головы, Джакомо голову размозжить; всех терзать горячими щипцами и четвертовать; все имущество конфисковать и пользу апостольской камеры.