Роберт Харрис - Очищение
— Четырнадцать миллионов.
— Ого! Боюсь, что для меня это дороговато.
— Тебе я отдам его за десять.
— Это очень щедро с твоей стороны, но все-таки слишком дорого для меня.
— Восемь?
— Нет, Красс. Спасибо большое, но мне не надо было начинать весь этот разговор, — Цицерон начал подниматься из кресла.
— Шесть? — предложил Красс. — Четыре?
— А если три с половиной?
Позже, когда мы возвращались домой, я попытался обратить внимание Цицерона на то, что покупка такого дома за четверть его реальной стоимости может быть не так понята электоратом. Такая сделка вызывает слишком много вопросов.
— А при чем здесь электорат? — ответил Цицерон. — Что бы я ни делал, я не могу выставить свою кандидатуру на консула в течение ближайших десяти лет. И, в любом случае, совсем не обязательно раскрывать подробности этой сделки.
— Это в любом случае станет известно, — предупредил я.
— Ради всех богов, прекрати учить меня жить. Достаточно того, что это делает моя жена, а тут еще секретарь… Разве я, наконец, не заслужил права пожить в роскоши? Половина этого города была бы кучей пепла и битого кирпича, если бы не я!.. Кстати, от Помпея ничего нет?
— Ничего, — ответил я, наклонив голову.
Больше мы этот вопрос не обсуждали, но беспокойство мое только усилилось. Я был абсолютно уверен, что Красс потребует за свои деньги каких-то политических уступок — или это, или то, что он ненавидит Цицерона настолько сильно, что готов пожертвовать десятью миллионами только для того, чтобы вызвать к нему ненависть и зависть простых людей. Я тайно надеялся, что через день-два Цицерон откажется от этой затеи, — еще и потому, что я хорошо знал: у него нет требуемой суммы. Однако хозяин всегда считал, что доходы должны соответствовать расходам, а не наоборот. Он твердо решил поселиться среди великих семей Республики, а поэтому должен был найти для этого денег. И очень скоро придумал, как это сделать.
В тот период на Форуме практически каждый день проходили суды над заговорщиками. Через эти суды прошли Аутроний Пает, Кассий Лонгин, Марк Лека, двое предполагаемых потенциальных убийц Цицерона Варгунт и Корнелий, и многие, многие другие. В каждом таком случае Цицерон выступал как свидетель обвинения, и его престиж был так высок, что одного его слова было достаточно, чтобы суд принял обвинительное решение. Одного за другим заговорщиков признавали виновными; однако их уже не приговаривали к смерти, так как острота момента сошла на нет. Вместо этого их лишали гражданства, имущества и отправляли в вечное изгнание. В связи с этим заговорщики и их семьи люто ненавидели Цицерона, и он продолжал всюду ходить в сопровождении телохранителей.
Возможно, что самым ожидаемым был суд над Публием Корнелием Суллой, который был замешан в заговоре по самую свою благородную шею. Когда дело подошло к разбирательству, его адвокат — естественно, Гортензий — пришел к Цицерону.
— Мой клиент хотел бы попросить тебя об услуге, — сказал он.
— Позволь я сам догадаюсь — он не хочет, чтобы я выступил в суде против него?
— Вот именно. Он абсолютно невиновен и всегда был сторонником Республики.
— Давай не будем притворяться. Он виновен, и ты это прекрасно знаешь. — Цицерон внимательно посмотрел на ничего не выражающее лицо Гортензия, как бы оценивая его. — Впрочем, ты можешь сказать Сулле, что я готов попридержать свой язык в его случае, но при одном условии.
— При каком же?
— Если он заплатит мне миллион сестерций.
Я, как обычно, записывал этот разговор и должен сказать, что моя рука замерла, когда я это услышал. Даже Гортензий, которого, после тридцати лет адвокатуры в Риме, было трудно чем-то удивить, выглядел пораженным. Однако он отправился к Сулле и вернулся к вечеру того же дня.
— Мой клиент хотел бы сделать тебе контрпредложение. Если ты выступишь в его защиту, то он готов заплатить тебе два миллиона.
— Согласен, — сказал Цицерон, ни минуты не колеблясь.
Понятно, что если бы эта сделка не была заключена, то Суллу приговорили бы, как и всех остальных — говорили даже, что он уже перевел большинство своих богатств за границу. Поэтому, когда, в первый день суда, Цицерон появился и расположился на скамье, предназначенной для защиты, Торкватий — старый союзник Цицерона — едва смог сдержать свою ярость и разочарование. Во время своего результирующего выступления он обрушился на Цицерона, назвав его тираном, обвинив в том, что тот взял на себя функции и судьи, и присяжных заседателей, и в том, что он третий иностранный царь Рима, после Тарквиния[43] и Нумы[44]. Это было больно слышать, но еще хуже было то, что это выступление вызвало аплодисменты у части присутствовавших на Форуме. Подобное выражение народного мнения проникло даже сквозь самозащиту Цицерона. Когда пришло его время выступать, он начал с некоего подобия извинения:
— Соглашусь, что, может быть, мои достижения и заслуги сделали меня высокомерным гордецом. Но я могу сказать только одно: буду считать себя полностью вознагражденным за все то, что я сделал для этого города и для жизни его горожан, если мне самому ничто не будет угрожать за эту мою службу всему человечеству. На Форуме полно людей, которые больше не угрожают вам, но продолжают угрожать мне.
Речь, как всегда, удалась, и Суллу оправдали. Уже тогда Цицерону надо было обратить внимание на первые признаки надвигающегося шторма. Однако в то время все его мысли были посвящены только поиску денег для покупки дома, поэтому он быстро забыл об этом случае. Теперь до требуемой суммы ему не хватало полутора миллионов сестерций, и он обратился к ростовщикам. Те потребовали гарантий, и поэтому ему пришлось рассказать, по крайней мере, двоим из них — на условиях полной секретности — о его договоренностях с Гибридой и ожидаемой части доходов от Македонии. Этого оказалось достаточно для того, чтобы закрыть сделку, и к концу года мы переехали на Палатинский холм.
Дом был так же великолепен внутри, как и снаружи. Столовую украшал деревянный потолок с позолоченными стропилами. В зале стояли позолоченные статуи юношей, в вытянутые руки которых вставлялись факелы. Цицерон сменил свой убогий кабинет, заваленный бумагами, в котором мы провели столько незабываемых часов, на роскошную библиотеку. Даже моя комната стала больше и, хотя и находилась в подвале, была сухой, с небольшим решетчатым окном, через которое проникали ароматы сада и слышалось пение птиц по утрам. Конечно, я предпочел бы свободу и собственное жилье, но Цицерон об этом не заикался, а мне мешала застенчивость и, как это ни странно, гордость, чтобы просить об этом самому.