Мишель Зевако - Коррида
Точно так же он мог бы пожалеть и о только что сломанной им шпаге Бюсси. Но вот тут он вовсе не сокрушался, оставаясь верен своей собственной логике. В самом деле, эту шпагу он отвоевал себе лишь ради того, чтобы испытать чувство удовлетворения, бросив ее обломки в лицо бретеру. Это удовлетворение обошлось ему дорого, но за все приходится платить. Главным было то, что он сделал все так, как задумал.
Однако, невзирая на сожаления и на обильно расточаемые самому себе упреки, Пардальян следил за передвижениями многочисленных противников с той холодной ясностью ума, которая имела своим следствием быстро принимаемые решения; решения же эти немедленно выполнялись.
Видя, что кольцо вокруг него делается слишком уж тесным, он счел, что ему необходимо побольше воздуха. Желая вздохнуть полной грудью, он стал выбрасывать вперед кулаки с размеренностью автомата, с точностью, если так можно выразиться, совершенно механической и с силой, удесятеренной отчаянием оттого, что он понимал: его гибель неизбежна. При этом он медленно поворачивался вокруг своей оси с таким расчетом, чтобы поочередно поразить каждого солдата из тех, что стояли к нему ближе остальных, все теснее сжимая кольцо.
За каждым его движением следовал глухой звук сильного удара, попавшего в цель, невнятная жалоба, стон, иногда ругательство, иногда приглушенный крик. И после каждого движения очередной испанец оседал на землю, его подбирали те, кто находился позади него, потом бережно выносили за пределы адского круга и там пытались привести бедолагу в чувство.
А тем временем начавшийся бунт разливался, подобно реке в половодье. Повсюду – на арене, возле скамей, на булыжной мостовой, на площади, на прилегающих улицах солдаты сражались с возбужденной толпой, направляемой и возглавляемой людьми герцога Кастраны.
Повсюду слышались выстрелы, лязг железа, хриплое дыхание сошедшихся в рукопашной схватке противников, стоны раненых, ужасные угрозы, чудовищные ругательства, торжествующие крики победителей и отчаянные вопли тех, кто спасался бегством; а время от времени, перекрывая адский шум, то в одном месте, то в другом раздавался оглушительный рев, служивший и паролем для единомышленников, и приветственным кликом:
– Карлос! Карлос! Да здравствует король Карлос!
Пардальян сразу же заметил, что ему терпеливо позволяли расходовать силы, не отвечая на его удары. Ему пришли на память слова Бюсси-Леклерка, сказанные Фаусте, и, не прекращая своего увлекательного занятия, он принялся размышлять:
«Они хотят взять меня живым!.. Могу себе представить: должно быть, Фауста и ее достойный союзник Эспиноза изобрели специально для меня какую-нибудь неведомую пытку, мастерски продуманную, особо жестокую и изощренную, и они не желают, чтобы смерть избавила меня от мук, которым они решили меня подвергнуть».
А поскольку его руки, работая без устали и без остановки в качестве дубинок, стали опасным образом деревенеть, он мысленно добавил:
«Но все-таки солдаты не позволят мне колотить по себе, как по барабанам, до тех пор, пока я не выдохнусь. Им придется-таки начать отвечать ударом на удар».
Рассуждая с замечательным для подобных обстоятельств хладнокровием, шевалье решил: самым лучшим выходом для него было бы получить смертельный укол кинжалом или шпагой, который избавил бы его от уготованной ему пытки.
Он не ошибся в своих заключениях. Солдаты и впрямь стали горячиться и, не дожидаясь приказа начальников, начали наобум тыкать перед собой кулаками, Некоторые из них – более раздражительные или же менее терпеливые – даже стали угрожать ему остриями своих шпаг. Шевалье, вероятно, получил бы столь желанное для него избавление в смерти, но тут послышался повелительный голос, который прекратил этот обмен ударами, приказав:
– Долой оружие, негодяи!.. Взять его живы?
Нападавшие повиновались, недовольно ворчи. Но так как им все это здорово надоело, ибо у всякого терпения есть пределы, а их собственное давно иссякло, то они, по собственной инициативе и не оглядываясь на командиров, выполнили ловкий маневр: те, кто стоял к шевалье ближе всего, навалились на него все сразу, скопом, придавив его своей численностью.
Он предпринял последнюю попытку сопротивления, быть может, надеясь наткнуться на разгоряченного головореза, который, позабыв о полученных инструкциях, всадил бы в него свой кинжал. Однако то ли памятуя о строжайших указаниях, данных всем нападавшим, то ли сознавая свою силу, то ли еще по какой причине, но никто из солдат не обнажил оружие. Зато ударов кулаков на него обрушилось не меньше, чем он обрушил их сам.
Ему удалось довольно долго противостоять этой своре – он походил на кабана, загнанного вцепившейся в него стаей собак. Его одежда была разодрана в клочья, по рукам струилась кровь, а на лицо было страшно взглянуть. Правда, кровь текла из незначительных царапин, а серьезных увечий ему, к счастью, не нанесли. Раз за разом он стряхивал с себя целые гроздья солдат, повисших у него на ногах, руках и на поясе. Наконец он совершенно выдохся, силы его иссякли, ноги подкосились, и он рухнул на землю.
Все было кончено. Его пленили.
И все-таки, хотя руки и ноги Пардальяна были больно стянуты веревками, он выглядел таким грозным и яростным, что человек десять на всякий случай крепко вцепились в него (а ведь он не мог даже пальцем пошевелить – так надежно его связали), а остальные окружили его плотным кольцом.
Теперь он стоял, и его холодный, пронзительный взгляд с невыносимой пристальностью устремился на Фаусту, которая невозмутимо присутствовала при этой битве человека-титана с сотней противников.
Когда она увидела, что шевалье схвачен и старательно и аккуратно связан от щиколоток по самые плечи, когда она убедилась, что ее враг совершенно беспомощен, она медленно подошла к нему, высокомерным движением отстранив тех, кто мешал ей его видеть, и, остановившись перед ним и почти касаясь его одежды, долго и молча смотрела на него.
Теперь Фауста могла торжествовать! Отныне он был в ее власти! Умело и заранее подготовленная западня наконец захлопнулась. Из долгой и трагической дуэли, начавшейся в их первую же встречу, Фауста вышла победительницей. Казалось бы, ей можно было ликовать, но с удивлением, смешанным с ужасом, она вдруг почувствовала, что испытывает безмерную грусть, странное отвращение к себе и словно бы сожаление о том, что произошло.
Увидев, что Фауста приближается к нему, Пардальян решил, что она явилась насладиться своим триумфом. Несмотря на веревки, которые врезались ему в тело и сжимали грудь так, что он с трудом дышал, несмотря на то, что на нем повисли всем своим весом те, кто удерживал его (они все-таки боялись, как бы он не ускользнул от них), он выпрямился; у него промелькнула мысль: