Михаил Волконский - Тайна герцога
Угембло после этого остался страшно доволен своим въездом в Россию и всю дорогу, вплоть до Петербурга, относился весьма снисходительно к тогдашним русским порядкам, не вспоминая на каждом шагу и не рассказывая, как он это делал всегда, что при Великом Петре совсем не так было.
На таможне у него с того и началась ссора, что он сказал:
— Я — слуга великого царя Петра, а вы — приспешники немца Бирона!
Соболев с каждой минутой приближения к Петербургу становился все более и более радостным, и беспокойство за судьбу Эрминии заменялось у него надеждой на близость вполне благополучного свидания.
Почему-то на него очень успокоительно подействовал Пуриш.
«Вот человек устроился! — думал он. — Пришел к своей пристани… определился, так сказать, и заживет теперь ровною жизнью!.. Что может быть лучше этого? »
И ему казалось, что если уж Пуриш остепенился и зажил ровною жизнью, то с какой же стати эта ровная жизнь будет чуждаться его, Ивана Ивановича Соболева, который все время только и желал, и желает мира, тишины и спокойствия.
Под всем этим он подразумевал, конечно, семью, и главой в этой семье была в его мечтах, само собой разумеется, Эрминия.
Едучи в громоздкой дорожной карете с паном Угембло, Соболев зажмуривался и старался представить себе, где теперь Эрминия, что она делает, ждет ли его, думает ли о нем. За ее безопасность он не беспокоился, потому что знал, что ее оберегают Митька Жемчугов, князь Шагалов и Ахметка, а на этих людей можно положиться.
Как это всегда бывает, последние версты тянулись для Соболева бесконечно; наконец, блеснули окна родного дома.
На улице было совсем темно, когда они подъехали. Тяжелая карета, качнувшись, словно корабль на волне, завернула в ворота, в доме хлопнули двери, и на стеклянной галерее, освещенной сальным огарком в фонаре, показался бегущий Прохор.
— Прохор, здравствуй! — обрадовался Соболев и сейчас же показал на старого слугу пану Угембло и сказал: — Вот это — наш Прохор, помните, я рассказывал о нем? Так вот это он и есть Прохор!
Высыпали другие дворовые; Митька Жемчугов выбежал тоже на двор без шапки, как был в комнатах.
— Ванька!.. Клецка!.. Здравствуй, милый мой! Все, брат, благополучно!.. Хорошо! — крикнул он Соболеву и тут же на дворе представился пану Адаму, сейчас же догадавшись, что это и есть приемный отец Эрминии.
Для Угембло отвели лучшую комнату в доме с изразцовой лежанкой и принесли в нее из кладовой все лучшие ковры, какие только были, и устлали ими пол и обвесили стены.
Решено было завтра затопить баню, а сегодня поужинать слегка и лечь спать.
Пан Адам, сильно уставший с дороги, просил извинить его, старика, и пошел к себе поскорее лечь.
Соболев тоже было пошел, но вернулся в комнату к Жемчугову и стал расспрашивать:
— Так она во дворце теперь? С пани Ставрошевской? Ну, конечно, там она в безопасности! И Ахметка при ней! Все это великолепно!.. Но, Митька, послушай: ведь мы же увидимся с Эрминией завтра?
— Разумеется, завтра. И ее приемный отец, вероятно, возьмет ее к себе?..
— То есть ведь это, значит, сюда, к нам!.. Ты пойми… Надо принять как следует! Я хочу деньги взять взаймы. Я, Митька, теперь большой долг сделаю! — воскликнул Соболев.
— Хорошо! Только обо всем этом завтра переговорим с утра, а теперь я тороплюсь.
— Куда же именно?
— Да во дворец, к пани Ставрошевской… чтобы сказать ей, что вы приехали, и чтобы она подготовила Эрминию, а то та может слишком взволноваться, и это ей будет вредно.
— А мне с тобой нельзя?
— Во дворец?.. Вечером? Нет, тебе неудобно. Может выйти история; да и попадешься на глаза картавому немцу, тогда и совсем плохо будет…
— Ах, да, еще этот картавый немец! — вспомнил Соболев.
— Ну, с ним как-нибудь сделаемся.
В это время в стекло окна ударилась горсть песка, что служило условным знаком, по которому Грунька вызывала Жемчугова.
Но Митька не обратил или не хотел обратить внимание на это; он просто взял шапку и плащ и направился к двери.
— Митька… так завтра! — воскликнул Соболев. — Знаешь, мне кажется, я не доживу до завтра… Значит, завтра?
— Да, да! — подтвердил Митька, уходя, и подумал: «Завтра можешь получить свою Эрминию! Она нам будет больше не нужна!»
Едва успела затвориться дверь за Митькой, в комнату, разбив стекло, влетел порядочной величины камень. Соболев поднял окно, высунулся в темный сад и крикнул:
— Кто там балуется?.. Я вот сейчас собак велю спустить!
LXV. РЕВНОСТЬ
Когда картавый немец Иоганн поручил Груньке следить за пани Марией, чтобы выяснить, нет ли у нее каких-нибудь особенных сношений с Жемчуговым, она и поверила, и вместе с тем не поверила этому. Поверила она потому, что знала, что другого такого, как Митька, на свете нет, и что не только пани Мария, а всякая женщина, будь она в сто раз лучше пани, сочтет за счастье сойтись с Митькой — такой уж он человек сверхъестественный! Не поверила она этому потому, что это было бы слишком жестоко со стороны Митьки и слишком большое горе для нее, Груньки! Ведь это была бы такая подлость, на которую Митька не мог быть способен!
Грунька пробовала успокоиться и подумать, но в первый же раз, как Ставрошевская отправилась из дворца к себе в дом, на Невский, она последовала за полькой. Однако догнать ее Грунька не могла, потому что пани Мария ехала в карете, а Грунька побежала пешком. Зато, добравшись до дома пани, она вбежала по знакомой ей черной лестнице, перекинулась, как будто ни в чем не бывало, приветствием с гайдуками и на цыпочках, так тихо, что сама не слышала своих шагов, подкралась к завешенной портьерой двери, к комнате, где разговаривала пани Мария с Митькой. Подойдя к двери, она совершенно отчетливо и ясно услышала, как Митька произнес:
— Потому что вы меня любите.
У Груньки помутилось в глазах: в первую минуту она думала, что слышит это в бреду, но затем до нее донесся опять голос Жемчугова, говоривший, как казалось Груньке, с необыкновенной нежностью:
— Неужели вы предпочтете мне доктора Роджиери?
Грунька чуть раздвинула портьеру и увидела, как пани Мария вскинула руки на плечи Митьки и обняла его. При виде этой картины девушка не вскрикнула, не грохнулась в обморок, замерла вся и сейчас же поняла, словно ее осенило какое-то вдохновение, что если она сейчас выкажет себя, то это будет глупо, так как Митька и пани Мария насмеются только над нею, все-таки только крепостной девкой.
«Но погоди ж ты! — подумала она, кусая до крови себе руку, чтобы болью заглушить то, что делалось у нее на сердце. — Погоди ж ты! Я тебе отмщу!»
Не зная еще, в чем будет заключаться ее месть, но заранее испытывая ее наслаждение, она опять на цыпочках, по-прежнему крадучись, вернулась к себе в комнату и, остановившись, уставилась взором в одну первую попавшуюся точку. Ее глаза были сухи, в груди горело, рот пересох.