Остров Локк - Шервуд Том
“Пора, пора, Ашотик. Смелее, певец!”
– Прикажи, господин мой, – воскликнул с отчаяньем в голосе евнух, – прикажи ему не смеяться!
И вытянул толстенький пальчик в сторону Гусейна.
– Это почему же? – всё ещё не убирал довольной улыбки с побагровевшего лица Хумим-паша.
– Потому что, эфенди [74], смеётся он над тобой.
Мёртвая тишина пала вдруг на пирующих, как будто выпрыгнула из углов. Отчётливо потянуло мимо ноздрей дымком от горелой человеческой кожи, завозился в ушах хруст костей. Вдавились в жирные бока локти, к телу поближе, как бы ускользая от безжалостных лап палача.
– Как смел ты сказать то, что сказал? – могильным голосом произнёс Хумим.
– Потому смел, великий вали, что обида за тебя – сильнее страха.
– Надеюсь, ты понимаешь, что говоришь? – медленно выговорил Хумим-паша (евнух кивнул). – Расскажи тогда нам, почему Гусейн-ага смеётся над нами.
– В гареме, у жён твоих, о мой эфенди, мусор и пыль. Воду сегодня не меняли. Лёд, привезённый с гор, в ледник не опустили, и он растаял. Жёны грустные, им не услуживают. Всё это потому, что евнухи не здоровы. А не здоровы они оттого, что привезли в гарем незрелые сливы. А вот это уже из-за того, что уважаемый Гусейн-ага получил от поставщика фруктов бакшиш, чтобы поставщик мог привозить к нам плохие продукты, а деньги получать, как за хорошие. Ради своего бакшиша Гусейн-ага растревожил твой гарем, о великий вали, потравил твоих евнухов, о великий вали, – и смотрите! – смеётся. Скажи мне, эфенди, что я не прав, прося тебя запретить ему смеяться.
Медленно повернул Хумим-паша голову в сторону гостей, чуть кивнул белою чалмою с длинным красным пушистым пером. Молча, проворно и хищно снялся со своего места янычар-ага Аббас, с взметнувшимися по бокам складками чёрного плаща, словно ворон, отлетел к дверям. Каркнул что-то тихонько.
– Спой что-нибудь жалобное, – с показным спокойствием сказал вали дрожащему евнуху.
Ашотик с усилием – и тоже на показ – сглотнул, вздохнул глубоко. Помолчал, вздохнул ещё раз. Взял в пухлые, цепкие ручки небольшой медный барабан – начищенный, красный – и, несильно в него ударяя, запел невесёлую, длинную песню.
Катились над оцепеневшими пирующими тоскливые, перепеваемые повторы, а по ночному Багдаду катилась, сея ужас и грохот копыт, янычарская конная лава. Не дожидались воины, когда им откроют двери на стук. Выламывали двери – мгновенно и молча. Хватали раздетых, и сонных, и изумлённых людей, и мчались назад, в тёмный, страшный дворец Аббасидов.
Ашотик всё ещё пел, когда у решётки дверей послышался осторожненький шорох. Аббас-ага слетал к ней ещё раз, принял словечко, повернулся к вали, поклонился. Тот снова кивнул чалмою с пером. Раздвинулись двери, протащили сквозь них двух полураздетых людей. Бросили на пол перед Хумимом. Все замерли. Аббас-ага подошёл, тронул одного из распростёртых на полу людей, поднял на колени.
– Кто ты? – внимательно глядя, поинтересовался вали.
– Суджу [75], о эфенди, – пролепетал человек.
– Прочь его. Этот кто?
– Я… Я поставляю вам фрукты… – едва ворочая языком, пролепетал второй, ещё, кажется, не совсем проснувшийся человек.
– Ты дал моему Гусейну бакшиш, тайные деньги. Чтобы тебе торговать не мешали. Дал, как известно, десять курушей. Ты обидел его такой маленькой суммой.
– О господин мой! – отчаянно взвыл фруктовый барышник. – Это неправда! Пятьдесят курушей я отдал ему, и месяц назад – ещё сорок!
(Как смерть побледнел Гусейн.)
– И вчера ты привёз сюда сливы.
– Да, господин. Хорошие, спелые сливы!
– Это известно.
Откинулся на подушки вали, довольно прищурил глаза. Махнул в сторону человека пальцем. Того утащили, неслышно сомкнулись ажурные двери.
– Спешу сообщить тебе, Гусейн, что я очень, очень тебя уважаю, – лениво проговорил вали, и над головами гостей пронёсся, снимая чудовищное напряжение, мучительный вздох: теперь – хорошо. Теперь – понятно, на кого падёт ужасающий гнев великого вали, наместника стамбульского султана в Багдаде.
И трусливые, жадненькие, злорадные взгляды прокрались в пространстве и остановились на рыжем маленьком дерзком певце. Что-то будет. Что-то – что-то – что-то будет. Позовёт янычар, поднимут пухлую тушку на копья? Привяжут к поясу камень и сбросят в воды бесстрастного Тигра? Или медленно нанижут на остро оструганный кол, и наглый певец изойдёт истошной последнею песней?
Непредсказуем Хумим-паша. Отпускающе поведя рукой, он сказал рыжему толстячку с лицом и голосом без пола и возраста:
– Иди в гарем…
И доложил последнее, изумившее всех, словечко:
– … Кизляр агас!
Вот так, а утром, после ночных возлияний и кушаний, паша повёл своих гостей наружу, во двор. Довольных, усталых, отяжелевших от сытости и ночи без сна. А во дворе что-то было. Куча громадная дров, вдоль стен – ряд молчаливых, с копьями, янычар. На куче – тело задушенного поставщика фруктов, с лицом почерневшим и страшным. Кровь ушла от багровых лиц онемевших гостей, и довольство вмиг обратилось в яд, и яд заскользил толчками по жилам. А янычары проворно притащили громадный железный котёл с ручками-ушками, на прочной треноге установили его над дровами и телом. Чёрное, в копоти, округлое днище вдавилось в голый живот не возражающего торговца. А затем – по двое – внесли огромные, пузатые, глиняные кувшины. Ковыряли на горловинах смолу, вытаскивали пробки. Выливали содержимое в чрево котла. Вспух и потёк по двору, словно пушечный дым, необыкновенный, приподнимающий человека над землёй, тягучий, сказочный аромат. Коньяк.
– Коньяк! – радостно сообщил Хумим-паша. – Лучший в мире. Коньяк из Армении. Хвала Аллаху, и до Армении дотянулась рука всемилостивейшего султана.
Полон котёл, почти вровень с краями.
– Полезай, – нетревожным, приветливым голосом обратился паша к Гусейну. – Лезь в котёл. Да-да, прямо в коньяк. Я же сказал, что очень тебя уважаю…
Трясущийся, стучащий зубами Гусейн не мог сдвинуться с места. Посеревшие от страха недавние его сотрапезники принялись давить, подталкивать его локтями. Взлетали из самых глубин корчившихся сердец вопли: “Не медли! Не медли!”
(Да, а то как бы нас-то вот не задел своим краешком гнев вали, обращённого пока только лишь на тебя.)
Помогли, подсадили. Шумно ухнул Гусейн в коричневую жгучую жидкость. Плеснула она через край. Колоколом вспухли, растянулись по поверхности не намокшие пока ещё полы его зелёного доломана. Заслезились от спиртовых испарений обезумевшие Гусейновы глаза. А янычары выстелили в воздухе тонкую цепь, завязали простым узлом конец её на ручке-проушине котла, затем обернули вокруг его шеи, и второй конец закрепили на ручке противоположной. Теперь из котла не выпрыгнешь, да и просто вверх не очень-то поднимешься. Прошёлся вали подле котла, заложив руки за спину, продолжал говорить с Гусейном, как ни в чём не бывало:
– Ты не сердись, что коньяк не из бочонков. Да, вот из бочонка – это просто что-то необыкновенное. Но армянские мастера бочонки не отдают. И не дуба им жаль, а просто в старых, пропитанных уже коньяком бочонках новый коньяк выдерживать лучше. Поэтому мы переливаем всё в кувшины – и домой. Но из кувшина – тоже необыкновенно. Разницу только лишь разве знаток почувствует, ценитель. Ты ведь чувствуешь, какой аромат? А вкус? Вот-вот. Я ведь тебя уважаю. Был бы кто-то другой, я б сварил его в пиве. Но ты-то всё же визирь. Тебе – почёт. И денег не жаль…
На месте янычары не стояли. Вонзились снизу в дрова несколько факелов, потекли струйки дыма, запрыгал огонь. А невдалеке в стене распахнулись ворота, и молчаливые воины стали гнать и подталкивать копьями в спины длинную вереницу людей. Все, каких только удалось собрать за ночь, поставщики всего во дворец. Всего, – и воды, и еды, и товаров. Столпились вдоль стен испуганным стадом, смотрели на сидящего в котле властелина, которому вчера ещё несли деньги, перед которым вчера ещё гнули спины…