Эдвард Бульвер-Литтон - Последний римский трибун
– Так я вознагражден. Но послушай, Чекко, это, может быть, навлечет на нас новые заботы. Каждый барон будет бояться, как бы в следующий раз не подвергнуться тому же, и они сделаются смелыми от страха, как крысы в отчаянии. Может быть, нам придется сражаться за доброе государство.
– От всего моего сердца, трибун, – отвечал Чекко угрюмо, – я по крайней мере не трус.
– Так поддерживай тот же самый дух на всех сходках твоих собратов-ремесленников. Народ должен сражаться вместе со мною.
– Он будет сражаться, – отвечал Чекко, – он будет.
– Чекко! Этот город находится под духовным господством первосвященника, пусть будет так. Это честь, а не бремя. Но светское господство, мой друг, должно принадлежать единственно римлянам. Ступай к своим друзьям, обратись к ним, скажи, чтобы они не изумлялись и не пугались того, что будет, но поддерживали бы меня при случае.
– Я рад этому, – сказал кузнец, – потому что наши друзья в последнее время несколько стали отбиваться от рук и говорят...
– Что они говорят?
– Они говорят, что, правда, вы изгнали бандитов и обуздали баронов, и установили честное правосудие...
– Не довольно ли этого чуда для каких-нибудь двух или трех месяцев времени?
– Да, но они говорят, что этого было бы более, чем достаточно для какого-нибудь нобиля; но вы, возвысившись из народа и имея такие таланты и т. д., могли бы сделать больше. Уже три недели прошло с тех пор, как у них нет ничего нового, о чем бы потолковать. Но казнь Орсини сегодня несколько их позабавит.
– Хорошо, Чекко, хорошо, – сказал трибун, вставая, – у них скоро будет пища. Так ты думаешь, что они любят меня не совсем так, как любили три недели тому назад?
– Я не говорю этого, – отвечал Чекко, – но мы, римляне – нетерпеливый народ.
– К несчастью, да, – заметил трибун.
– Однако же они, без сомнения, будут довольно крепко к вам привязаны, лишь бы, трибун, вы не облагали их никакими новыми податями.
– Вот что! Но если бы для свободы было необходимо сражаться, а для войны понадобились бы солдаты, которым, конечно, следовало бы платить, то неужели народ не пожертвовал бы что-нибудь для своей собственной свободы, для справедливых законов и для безопасности жизни?
– Не знаю, – отвечал кузнец, почесывая затылок, словно несколько затрудняясь с ответом, – знаю только то, что бедные люди не хотят быть чересчур обременены налогами. Они говорят, что им с вами лучше, нежели с баронами, и потому они любят вас. Но рабочие, трибун, бедные люди с семействами должны заботиться о своих желудках. Только один человек из десяти имеет дело с судом. Только одного человека из двадцати убивают разбойники какого-нибудь барону но всякий ест и пьет, и чувствует тяжесть подати.
– Не может быть, чтобы ты так рассуждал, Чекко, – сказал Риенцо.
– Трибун, я честный человек, но я должен кормить большое семейство.
– Довольно, довольно, – сказал трибун с живостью, и задумчиво прибавил, обращаясь к себе самому, но громко:
– Мне кажется, мы были слишком расточительны. Эти зрелища должны кончиться.
– Как, – вскричал Чекко, – как, трибун? Вы хотите отказать бедным людям в празднике? Они работают довольно много, и их единственное удовольствие состоит в том, чтобы видеть ваши прекрасные зрелища и процессии, они возвращаются с них домой и говорят: смотрите, наш-то побил всех баронов. Какое у него великолепие!
– Так они не осуждают моего блеска?
– Осуждают? Нет, без него они стыдились бы за вас и считали бы buono stato негодной тряпкой.
– Ты говоришь резко, Чекко, но может быть благоразумно, да сохранят тебя святые! Не забудь, что я тебе сказал!
– Не забуду. Доброго вечера, трибун.
Оставшись один, трибун на некоторое время погрузился в мрачные и зловещие мысли.
– Я нахожусь среди магического круга, – сказал он, – если я выйду из него, то бесы разорвут меня в куски. Что я начал, то должен кончить. Но этот грубый человек очень хорошо показывает мне, какими инструментами я должен работать. Для меня падение ничего не значит, я уже достиг той высоты, от которой бы закружилась голова у многих; но со мною Рим, Италия, мир, правосудие, цивилизация – все упадет в прежнюю бездну.
Он встал и, пройдясь один или два раза по комнате, в которой со многих колонн смотрели на него мраморные статуи великих людей древности, отворил окно, чтобы подышать вечерним воздухом.
Площадь Капитолия была пуста, за исключением одинокого часового, но по-прежнему мрачно и грозно висело на высокой виселице тело патриция-разбойника и возле него был виден колоссальный образ египетского льва, который круто и мрачно подымался в неподвижную атмосферу.
«Страшная статуя, – думал Риенцо, – как много исповеданных тайн и торжественных обрядов видела ты у своего родного Нила, прежде чем рука римлянина перенесла тебя сюда, древнюю свидетельницу римских преступлений!.. Странно, но когда я смотрю на тебя, то чувствую, что ты имеешь как будто какое-то мистическое влияние на мою судьбу. Возле тебя меня приветствовали как республиканского властителя Рима, возле тебя находится мой дворец, мой трибунал, место моего правосудия, моих триумфов, моей пышности. К тебе обращаются мои глаза с моей парадной постели, и если мне суждено умереть во власти и мире, то, может быть, ты будешь последним предметом, который увидят мои глаза. А если я паду жертвой...» – Он остановился, вздрогнув от пришедшей в голову мысли, и подойдя к углублению комнаты, отдернул занавес, которым были прикрыты распятие и небольшой стол, где лежала библия и монастырские эмблемы черепа и костей, важные и неопровержимые свидетели непостоянства жизни. Перед этими священными наставниками, способными смирить и возвысить, этот гордый и предприимчивый человек стал на колени. Он поднялся с более легкой поступью и более светлым лицом.
III
НЕПРИЯТЕЛЬСКИЙ ЛАГЕРЬ
Между тем как Риенцо составлял свои планы об освобождении Рима от чужеземного ига, может быть, вместе с послами тосканских государств, которые гордились своей родиной и любили свободу, а потому были способны понимать и даже разделять их, бароны втайне составляли планы восстановления своего могущества.
В одно утро главы домов Савелли, Орсини и Франджипани сошлись во дворце Стефана Колонны. Их разговор был гневен и горяч, принимая тон решимости или колебания, смотря по тому, что преобладало в данную минуту – негодование или страх.
– Вы слышали, – сказал Лука ди Савелли своим нежным женским голосом, – трибун объявил, что послезавтра он примет звание рыцаря и ночь перед тем проведет в бдении в Латеранской церкви. Он удостоил меня приглашением разделить его бодрствование.