Крис Хамфрис - Французский палач
Он сделал замах над головой и обвел меч кругом, позволив инерции удара растянуть и расправить ему плечи. Именно их резкий разворот давал единственный убийственный удар, который стал специальностью Жана и источником его славы. Осужденный готов был хорошо заплатить за подобное мастерство, чтобы не страдать от неуклюжих ударов топора по плахе, на которую его положили бы, связанного и скрюченного, задом вверх, чтобы пьяный мясник рубил его неестественно вытянутую шею. На эшафоте Жана такого унижения осужденные не претерпевали. Его клиенты опускались на колени, высоко подняв голову, и, если они желали, их глаза оставались открытыми, а руки — свободными.
«Похоже, Генрих Английский все еще достаточно привязан к своей почти бывшей жене, раз дает ей такое прощание», — подумал Жан.
Он вспомнил ту женщину, с которой он встретился нынешним утром, — и не улыбнулся своей мысли.
Меч был инструментом, практичным, смертоносным, и Жан редко думал о нем иначе. Но сегодня, когда солнце блестело на его гранях, лезвие снова показалось ему дверью, быстрым переходом в иной мир. Жан уже давно перестал вести счет своим мертвецам, потому что во время войн под его мечом пало слишком много людей. Однако ему казалось, что меч помнит обо всем, что он сделал, о каждом человеке, над которым он поднимался, соединяя его последний взгляд на этот мир с первым видением нового. Оружие сохраняет на своей поверхности частички их жарких молитв, их громких проклятий.
Жан уже довольно долгое время погружал оселок в воду и водил его вдоль обеих кромок косыми длинными движениями, когда тень заслонила ему солнце.
— У тебя есть все, что нужно? — спросил Такнелл, не сводя глаз с меча, лежавшего на коленях француза.
— Все, о чем я мог бы пожелать, — ответил Жан, возвращая меч в мягкие кожаные ножны. — Уже время?
— Время? — непонимающе переспросил Такнелл.
— Идти на вторую встречу с королевой, — мягко пояснил Жан. — Она попросила, чтобы я пришел ближе к закату.
— Да. Пора. Ты должен следовать за мной. — Но офицер не тронулся с места, не отрывая глаз от меча. Жан ждал. Всегда находился кто-то, кому нужно было поговорить с ним о том, что ему предстояло сделать. Как правило, это был родственник, иногда — слуга или друг. — Но я уже сказал тебе: она не королева. Вчера король лишил ее титула.
Он пытался говорить хладнокровно, однако из этого ничего не получилось.
— Так часто бывает, — сказал Жан. — Когда врага низводят до положения простолюдина, это…
— Она не простолюдинка! — взорвался Такнелл. — Она бесконечно благородна, несравненно прекрасна, а он… — Англичанин отвернулся, пытаясь скрыть гнев и боль, исказившие его лицо. И совершенно детским голосом добавил: — Я отдал бы за нее жизнь. Охотно.
— Боюсь, такую замену не примут.
Жан осторожно положил руку Такнеллу на плечо. Тот сразу же отстранился. Как неизменно убеждался Жан, жалость быстрее всего заставляет мужчин проявить твердость.
— Занимайся своим делом, француз! — прорычал Такнелл.
Он отвернулся, дождался, чтобы Жан убрал меч, а потом снова привел его на газон.
Она ждала его там с двумя дамами. Как только он появился, они прервали разговор.
— Мсье Ромбо, надеюсь, мой доблестный Такнелл хорошо с вами обходится.
— Превосходно, ваше величество, — ответил он, на что она махнула своей шестипалой рукой:
— Ко мне не следует так обращаться. Так повелел король, а он не из тех людей, кого можно гневить или разочаровывать. — Анна Болейн обвела взглядом смущенные потупившиеся лица. — Почему вы все такие мрачные? Разве вы не понимаете, какое это облегчение — снова стать женщиной после тысячи горестных дней в качестве королевы? Моей голове легче без короны, а скоро и плечам станет легче… — Она замолчала. — Извините, мсье Жан, дорогой доктор: англичане обладают ужасной привычкой шутить перед лицом несчастий. Это, может быть, и хорошо для меня, но не для тех, кому я дорога. Простите меня, — обратилась она ко всем. — Однако у нас остается эта проблема с обращениями. Если я не королева, то, возможно, я по-прежнему леди? «Леди Анна» — звучит как героиня какой-нибудь жуткой баллады… впрочем, я и есть героиня такой баллады. Как насчет просто «Анны Боллен»? Так меня зовут в моем родном Норфолке, где не признают, важничанья. Нет? Хорошо, а как вы называли свою любимую, Жан Ромбо, свою первую возлюбленную из долины Луары? Может, мне похитить ее имя, раз уж я собираюсь похитить последнюю ласку у ее дружка?
Тут она рассмеялась, хотя остальные не присоединились к ней, и в ее смехе Жан услышал что-то, что напомнило ему о Лизетте, когда он впервые увидел, как эта десятилетняя девочка ловит кур на отцовском дворе. Или когда ей было четырнадцать и он поцеловал ее на берегу реки. Или в шестнадцать с венком невесты в волосах. Или в двадцать пять, когда он так долго был на войне, а она все ждала его, хотя все уже стали называть ее старой девой. И последние пять чудесных лет, проведенных вместе.
Жан на секунду закрыл глаза, а когда снова открыл их, то нырнул прямо в глубину глаз Анны, потому что она шагнула ближе. Она заговорила, но ему показалось, что ее губы не двигаются, а слова звучат прямо у него в голове.
— Лизетта? Красивое имя. Но кажется, оно слишком драгоценно, чтобы брать его взаймы.
Жан снова почувствовал неуверенность, потому что был убежден в том, что не произнес вслух ни звука — и все же эта женщина с легкостью прочла его мысли. Она поймала его мысль. Он, безликий, человек в маске — оказался открыт перед нею.
— Пройдитесь со мной, — сказала Анна Болейн. — Думаю, мы обсудим имена и титулы потом.
Они снова стали кружить вдоль газона — и ходили там еще долго после того, как солнце село и Тауэр оказался во власти холода. Жан не мерз: казалось, холод остается вне его, потому что они снова говорили о теплых краях, отделенных от них временем и пространством, о днях бесконечного лета подле реки, о вкусе молодого вина, которое на Луаре изготавливали так, как нигде больше, о праздниках, проделках и приключениях юности. Ее мир был совсем иным. Она принадлежала двору, который часто там останавливался, он — полям и деревне, хотя его отец из простого крестьянина превратился в землевладельца, хозяина постоялого двора и поставщика армии. Однако их объединяли воспоминания о земле — о заливавшем ее свете, о цвете почвы.
Жан поймал себя на том, что рассказывает Анне о вещах, которые не открывал прежде никому: о жене и дочери, об их внезапной смерти от чумы. В свою очередь он был сначала смущен, а потом и зачарован повестью о ее жизни при французском и английском дворах, с которыми он соприкасался крайне редко. Ее истории были смешными, безоглядно смелыми, порой — поразительно грубыми. А когда она вдруг принималась громко хохотать, складываясь от смеха пополам, он тоже начинал смеяться, а потом смотрел на нее и вспоминал о том, что завтра ей предстоит умереть. Он приехал, чтобы лишить ее жизни. Избавить ее от ненужной боли и сохранить некое достоинство — да; но тем не менее убить. И, вспоминая об этом, он испытывал недоумение. У него уже бывали благородные клиенты, которым вроде бы хотелось сблизиться с ним перед концом. Они открывали такие интимные вещи, какие обычно говорят только на исповеди. Но сейчас все происходило по-другому. Анна Болейн желала добиться близости — и ей это удалось. На это должна была существовать какая-то причина, но Жан не мог сообразить, в чем тут может быть дело.