Роберт Стивенсон - Вилли с мельницы
Однажды после обеда Вилли вздумал прогуляться в сосновой роще. Им всецело овладело чувство сосредоточенного блаженства и довольства, и он все время тихо улыбался своим мыслям и окружающей природе. Река, окутанная легкой дымкой, журча, бежала среди своих высоких берегов; птичка громко заливалась где-то в лесу; вершины гор казались сегодня особенно высоки, и когда он время от времени взглядывал на них, ему казалось, что и они смотрят на него благосклонно и с большим любопытством. Так он дошел до возвышения за мельницей, откуда открывался вид на равнину; здесь он присел на камень и погрузился в глубокие, но сладостные думы. Там, далеко внизу, раскинулась равнина с ее многолюдными городами и серебристыми изгибами реки; все, казалось, уснуло, кроме громадной стаи птиц, то взлетавших высоко, то падавших низко и беспрерывно кружившихся в прозрачном голубом эфире. Вилли громко произнес имя Марджери, и оно обрадовало его слух. Он сомкнул веки, и ее образ встал перед ним спокойный и лучезарный, сопутствуемый светлыми, добрыми мыслями. Пусть же река бежит, вечно стремясь вперед; пусть птицы взлетают все выше и выше, хоть до самых звезд, теперь он видел, что все это, в сущности, пустая суета и тщетные волнения, потому что он здесь, не трогаясь с места, а терпеливо ожидая в своей узкой горной долине, достиг высшего блаженства — увидел иное, новое, более яркое солнце!
На другой день Вилли сделал через стол нечто вроде признания, в то время когда пастор молча и сосредоточенно набивал свою трубку.
— Мисс Марджери, — сказал он, — я еще не встречал никого в своей жизни, кто бы мне так нравился, как вы. Я вообще холодный, угрюмый человек, не потому, чтобы у меня не было сердца или благорасположения к моим ближним, но вследствие известной странности моего образа мыслей. Все люди мне кажутся далекими и чужими; я стою совершенно обособленно, словно вокруг меня кольцом лежит какая-то преграда, не допускающая ко мне никого, кроме вас; других я будто издали вижу, слышу, как они смеются и говорят, а вы… я чувствую, что вы подошли ко мне совсем близко. Быть может, это неприятно вам? — спросил он.
Марджери ничего не ответила.
— Что же ты ничего не говоришь, дочь моя? — сказал отец.
— Нет, пусть не говорит сейчас, — возразил Вилли, — я не желал бы ее неволить; у меня у самого язык прилип к гортани, а со мной это редко бывает, она же женщина и не многим старше ребенка; если сказать по правде, где же ей сразу разобраться в этом! Но что касается меня, то, насколько я могу судить о том, что люди вообще под этим подразумевают, я думаю, что я то, что называется «влюблен»! Возможно, конечно, что я ошибаюсь, но мне кажется, что со мной дело обстоит именно так, как я говорю. Если мисс Марджери со своей стороны питает по отношению ко мне иные чувства, то, может быть, она будет столь добра, что согласится отрицательно покачать головой, — добавил Вилли.
Но Марджери продолжала хранить молчание и ни единым знаком или движением не дала заметить, что она что-нибудь слышала.
— Как же мне это понимать? — спросил Вилли, обращаясь к пастору.
— Она должна ответить, — сказал отец, отложив в сторону свою трубку. — Слышишь, Мэдж, вот наш сосед говорит, что он любит тебя. А ты? Любишь ты его или нет?
— Я думаю, что да, — чуть слышно ответила Марджери.
— Ну вот, это все, чего можно было желать! — радостно воскликнул Вилли, и он через стол взял ее руку и с минуту продержал ее в своих с чувством невыразимого удовлетворения.
— Вы должны пожениться, — заметил пастор, поднося трубку ко рту.
— Вы полагаете, что это именно то, что мне следует сделать? — спросил его Вилли.
— Всенепременно! Это необходимо, — сказал старик.
— Ну что ж, прекрасно! — согласился жених.
На этом разговор и кончился.
Прошло дня два или три, в продолжение которых Вилли чувствовал себя все время наверху блаженства, хотя любой посторонний наблюдатель едва ли бы это заметил.
Он продолжал ежедневно обедать, сидя напротив Марджери за столом, продолжал беседовать с ней и глядеть на нее в присутствии ее отца совершенно так же, как раньше, но не делал ни малейшей попытки видеться с ней наедине и вообще ни в чем не изменил своего отношения к ней или своей манеры держаться с ней против того, как это было с самого начала. Возможно, что девушка была этим немного разочарована и, может быть, не совсем без причины, а между тем, если бы для ее удовлетворения было достаточно сознания, что она неотступно царит в его мыслях, что она придает всей его жизни иную окраску, она могла бы быть вполне довольна. Ни на одно мгновение Вилли не переставал думать о ней; он подолгу сидел над рекой и следил за облаками водяной пыли и брызг над водой, за рыбой, неподвижно стоящей в воде, и за водорослями, стелющимися по течению реки, словно вытянутые струны. Он уходил один на пригорок любоваться румяным закатом, и черные дрозды целыми стаями стрекотали у него над головой и повсюду кругом, в чаще леса. Он вставал рано поутру и встречал первые лучи солнца, золотившие бледно-серое небо, которое они предварительно окрасили в бледно-розовый цвет, смотрел, как вершины гор вдруг озарялись ликующим светом, и, на что бы он ни смотрел, он никак не мог надивиться всей этой красоте пробуждающейся или засыпающей природы и спрашивал себя: да неужели же он раньше никогда не видал всего этого? Или же в самом деле случилось с ним что-то, отчего все кругом так преобразилось? Даже звук колес его мельницы и шелест ветра в верхушках деревьев смущали и очаровывали его. И самые чудные мысли, непрошенные и незваные, сами собой родились у него в мозгу. Он был до того счастлив, что не мог спать по ночам, а днем не мог усидеть на месте, разве только в ее обществе, а между тем казалось, будто он ее избегает, вместо того чтобы искать ее присутствия. Однажды, когда Вилли возвращался с такой прогулки, он застал Марджери в саду, где она срезала цветы. Поравнявшись с ней, он замедлил шаги и пошел рядом с ней.
— Вы любите цветы? — спросил он.
— О да, я их очень люблю, — ответила она, — а вы?
— Я не особенно; цветы — это хорошо так, от безделья. Когда все дело сделано, можно и ими заняться, но я вполне понимаю, что можно очень любить цветы, только не так, как вы любите.
— Не так? А как же? — спросила она, остановившись и подняв на него вопросительный, недоумевающий взгляд.
— Вы вот срываете их, — сказал он, — а им гораздо лучше на корню и на стебле; там, на своем месте, на них даже смотреть приятнее, потому что они смотрятся красивее, свежее, бодрее и веселее.
— Но я хочу, чтобы они всецело принадлежали мне, — возразила девушка, — я хочу носить их на груди, хочу держать их на столе в моей комнате, чтобы любоваться ими когда хочу и сколько хочу. Они соблазняют меня, пока я вижу их здесь, на кустах; они как будто говорят мне: поди сюда, сделай что-нибудь с нами! А когда я срежу их и принесу к себе, этот соблазн сам собой исчезает, они перестают смущать меня, и я могу спокойно смотреть на них, могу любоваться ими с легким сердцем.