Борис Соколов - Первая встречная
Ампулы! Митин вспомнил, как на одном из занятий инструктор, которого звали Дью, – американец, хорошо говоривший по-русски, – показывал, как в крайнюю минуту воспользоваться спасительной «легкой» смертью. Подняв руку, он быстро прокусил рукав своей клетчатой рубашки. Глубоко вздохнув и театрально закатив глаза, повалился на пол. Пролежав несколько секунд, встал и, отряхивая запылившиеся брюки, обыденным, скучноватым голосом сказал:
– Вот и все. Легко, тихо и быстро. Не расставайтесь с ней! – посоветовал он. С улыбкой достал из кармана ампулу – плоскую и мягкую, наполненную бесцветной жидкостью, и, подняв ее на свет, сказал многозначительно: – Циан!
«Ну и кусал бы сам!» – с неприязнью подумал тогда Митин.
В самолете, когда они уже летели, Митин несколько раз машинально погладил рукав рубашки, чувствуя едва заметную выпуклость обшлага, и тогда же решил при первой возможности избавиться от нее. Скосив глаза на сидевшего рядом Зуйкова, увидел, что тот, сгорбившись от тяжести ранца, не отрываясь следит за сигнальной лампочкой и тоже поглаживает обшлаг рубашки. Что ж, видно, и он тоже думал так!
…Светлело. Высоко над кронами деревьев медленно проплывали оранжевые облака, освещенные встающим из-за гор солнцем. Пронизанные светом мутные столбы водяной пыли дрожали во влажных зарослях. Клочья тумана жались к стволам деревьев, бледнели и таяли. С ветвей свисали мохнатые седые клоки лишайника. И несмотря на кажущуюся безлюдность, лес жил. Где-то рядом деловито стучал дятел, под ногами в густой траве мелькали ящерицы, еще дальше, в глубине, слышался пересвист, цоканье и щебет птиц. Вдали, ломая кустарник, прошел зверь. Зверь – не человек. Больше всего Митин и Зуйков в эти минуты боялись людей…
…Дни проходили медленно и утомительно. Все перемешалось – днем спали, под вечер, осторожно осмотревшись, выползали из своего логова. Яму вырыли они на славу – под еще крепким дубком – глубокую и сухую, обвитую канатами толстых корней. Обложенная мхом и пожухлыми прошлогодними листьями, она надежно прикрывала от любопытных глаз. Продуктов было вдоволь, вода из неторопливо журчащего ручейка – рядом. Это даже мешало. Круглые сутки к воде тянулись звери. Влажная черная земля, выбитая оленьими и кабаньими копытами, не успевала отдохнуть от гостей…
На третий день, осмелев, Зуйков продрался через чащобу, заросшую ольшанником и дикой малиной, и выбрался на небольшую, залитую светом поляну. После затхлого влажного полумрака, увидав солнце, он повеселел. Солнечные лучи лежали на ярко-зеленой траве, покрытой пестрым ковром цветов. В синем, без облачка, небе парил орел. Опершись на сваленный полусгнивший ствол дерева и наблюдая за пустынной полянкой, Зуйков впервые за много дней наслаждался покоем. Внезапно по ту сторону поляны, в зарослях азалий, хрустнула ветка. Рука Зуйкова машинально потянулась к пистолету. Густая листва скрывала виновника тревоги, но, вглядевшись, Зуйков увидел застывшую ланку. Встревоженная, чувствуя, но еще не видя опасности, она косила глаза, но, видимо успокоившись, сорвала лист, пожевала и, мелькнув рыжим боком, пропала.
Треск валежника уходил в глубь леса, становился глуше и, наконец, затих. И снова тишина – только монотонное пчелиное жужжание, звон цикад, да резкий посвист невидимых птиц.
Узкая тропа вилась в высокой траве, уходила в лес. Зелено-желтые пучки омелы и клоки лишайника, свисая с ветвей, отгородили Зуйкова от остального мира. Вначале настороженно, потом, поверив тишине, уже смелее, он переворачивался с боку на бок, крутил головой, осматривался до тех пор, пока не успокоился, убаюканный этой тишиной… Покой. Он медленно охватывал Зуйкова, настраивал на воспоминания и размышления. Привалившись к обросшему мхом стволу, он задумался. Мысли бежали легко, не останавливаясь, и он, как бы со стороны, следил за жизнью человека, страшно похожего на него самого. С таким же характером, внешним обликом, такой же судьбой и фамилией. И хотя переживания и опасности, через которые шел этот человек, были его опасностями – он спокойно, со стороны, наблюдал за ним. Не анализируя и не критикуя, фиксировал поступки своего двойника, зная, что изменить ничего не может. В его собственной судьбе не было ничего, что могло привести к этому падению. Ни прошлого, которое порой тяжелым грузом тянет назад, ни преступлений. Ничего! Кроме желания жить, выжить. И, как ни странно, это чувство пришло не на фронте, во время боев, упорных и ожесточенных, а зачастую и просто страшных по своей обреченности, а в плену.
Возможно, это было закономерно, ибо там выковывались характеры и познавалась подлинная цена человека. Он или оставался человеком, или превращался в животное. Воюя, Зуйков был неплохим солдатом, делал, как все свою нелегкую работу – отходил, наступал, окапывался, стрелял, питался всухомятку – словом, был таким, как миллионы других, одетых в такие же шинели. Но, попав в плен, растерялся. Фронт откатился на запад. Вначале медленно, потом увереннее, быстрее. И вместе с успехами русских, его, русского, увозили все дальше и дальше от родины. Он видел, как гибли те, кто не подчинялся, не смирился, пытался бежать. Их ловили, били, убивали. А он хотел жить и ради этого способен был на любую подлость. Он был не одинок, но другие приходили к этому иначе. Сразу. На глазах происходило перевоплощение. Человек превращался в некое согнутое, всему покорившееся существо, безропотное и безликое. Номерок на груди куртки только подчеркивал, что все человеческое потеряно. Попытки товарищей по плену убедить, разбудить чувство достоинства результатов не давали. Его подкармливали, отрывая от себя последнее. Он жадно съедал собранный для него хлеб… и оставался таким же. Жалким, приниженным, старательным в работе… Это было страшно.
В траве с шуршанием и писком пробежала полевка, с любопытством разглядывая непрошеного гостя. Тревожно зацокал дрозд, и сточно в ответ, где-то в глубине вместе с хрустом сухостоя, донесся человеческий говор. Зуйков вздрогнул, поднял голову и… быстро, змеей, пополз к норе…
Прошло еще два дня. Они освоились со своим жильем, небольшим участком окружавшего их леса, и им порой казалось, что некоторых зверей и птиц они узнавали. Митин – инертный и флегматичный, больше спавший, даже подкармливал смелого мышонка, жившего где-то рядом. Частые дожди загоняли их в убежище, и через узкую щель они наблюдали за потускневшим небом, слушали лесную капель.
Привыкли они и к новому образу жизни. Все повторялось. После ночи приходил влажный, серый рассвет, его сменял день, и золотистые кинжалы света, дрожа и переливаясь, прорезали чащу. На разные голоса переговаривались в ветвях птицы, в шорохах и тресках сухопала проходила невидимая, осторожная лесная жизнь. Потом медленно, точно устав, уходило солнце, сгущались синие тени, тонули в золоте заката, темнели. Вспыхивали первые яркие звезды. Лесные шумы становились таинственными и загадочными. Снова приходила ночь. В вершинах шумел ветер, глухо скрипели деревья, спросонок кричал дятел, протяжно ухала неясыть, трещали сверчки, стонала совиная перекличка, хрустел сушняк, – в темноте бродили звери, – лес был полон звуков, шорохов, шумов. Зуйков и Митин затаивались в своей норе.