Артуро Перес-Реверте - Мост Убийц
– Кого именно?
– Да неважно. Всех.
Я наблюдал за хорошо памятным мне ритуалом сборов: капитан Алатристе одевался так же медленно, обстоятельно и вдумчиво, как облачается священник перед службой. Вымывшись до пояса, перехватив шнуром под коленями высокие сапоги, застегнув штаны и натянув поверх чистой сорочки толстый нагрудник из буйволиной кожи – весь в царапинах от давних ударов, – затянул пояс с пристегнутой слева шпагой и сзади заткнул за него кинжал так, чтобы легко было дотянуться. Пристроив с другого боку пистолет, он обвел своими заледенелыми глазами комнату, проверяя, не забыл ли чего. И остановил их на мне.
– Мы давно не разговаривали, – сказал он.
И это была чистая правда. Житье наше в Венеции, столь хлопотное и беспокойное, никак не располагало к товарищеским беседам, да и образ бедной Люциетты все еще не давал мне покоя, терзая душу запоздалыми сожалениями. Да прямо скажем, и то, как вел себя со мной капитан, лишь расширяло трещину отчуждения, давно уже возникшую между нами. Не было сомнения, что с ходом лет отцовский облик его померк в моих глазах, отуманенных дерзким задором младости, померк и расплылся. И я разрывался теперь между прежним восхищением, которое сохранял наперекор всему – да и можно ли было не восхищаться человеком такой твердости? – и уверенностью, что темные закоулки и мученические призраки, населявшие его память, все дальше уводят его от меня и от того, что было некогда нашим общим миром. И мне оставалось лишь с болью в душе смотреть на него, как смотрят на уплывающий вдаль берег, и в бессильной тревоге следить, как все плотнее окутывает Алатристе одиночество – удел, им самим для себя выбранный. И хотя в любой схватке я бросался за ним, ни о чем не спрашивая, и бровью бы не повел даже у ворот преисподней – мы, кстати, были не так уж далеко от нее, – но сейчас чувствовал, что замялся, что не готов погрузиться вслед за ним в черный омут тоски и безнадежности. Опять же, по прошествии времени, когда вместе с сединой прибавилось мне разумения, я лучше понял и это, и многое другое. Мне и самому тогда случалось кружить у закраины того же бездонного колодца и тоже водить знакомство с тенями и призраками. Но в тот рождественский сочельник, который встречали мы в Венеции, я был всего-навсего восемнадцатилетним дуралеем.
– Да, – согласился я. – Давно.
– Надеюсь, ты знаешь, сколько тебе сегодня предстоит сделать.
Я замолчал и нахмурился, словно был задет, что капитан вместо непреложной уверенности всего лишь «надеется». На самом деле его слова звучали потаенной жалобой: он словно сетовал, что из-за обилия моих дел не может поговорить со мной перед расставанием. И жалел, что, кроме как о деле, которое сейчас занимало наши помыслы, а вскоре должно было занять и руки, нам и сказать друг другу нечего.
– Будет трудно, – добавил он.
Он смотрел на меня задумчиво. И – как на близкого. Я бы даже сказал так: мое присутствие, пронимая его до самого нутра, заставляло прочувствовать, как же в самом деле мне будет трудно, и только оно одно не давало ему обрести совершеннейшее равнодушие перед лицом Судьбы. Наметанным взглядом старого солдата он оглядел мою экипировку: колет из грубой замши, кожаные гетры, перчатки, шпагу у пояса – я выбрал изделие оружейников из Бильбао с гардой в виде раковины и коротким, остро наточенным лезвием – и мой верный славный «кинжал милосердия». Словом, железа на мне было – как в бискайской кузнице. Волосы, в ту пору черные и густые, я спрятал под платком, завязанным узлом на затылке, как принято было у солдат галерного флота – этот обычай я перенял в Неаполе и потом, когда ходили к берегам Леванта. Я всегда покрывал им голову перед дракой, а без него чувствовал себя как хирург без перчаток и перстня, аптекарь – без шахмат или цирюльник – без гитары.
– Себастьян – хороший человек, – добавил капитан.
Я знал его так досконально, что, наверно, мог без труда проследить нить его мыслей. Себастьян Копонс был и в самом деле хороший человек, не размазня и рохля, а настоящий солдат, как и сам Алатристе. И никто лучше арагонца не прикроет мне спину в трудных обстоятельствах. Если не считать капитана, лучшего спутника в том краю, где гремят выстрелы и звенят шпаги, и пожелать нельзя.
– И мавр тоже.
– Да, – кивнул капитан. – И Гурриато тоже.
– И все остальные – не робкого десятка. И отважны, и смекалисты.
Он снова рассеянно кивнул в ответ. И, похоже, думал в ту минуту о себе и прочих товарищах – марионетках, пляшущих на ниточках собственных неопределенностей и смутных устремлений, пешках в шахматных партиях владык и властелинов, разменной монетой королей и пап.
– Да, – повторил он. – Люди отменной чеканки.
Он вытащил из кармана несколько свернутых вдвое листков и уставился на них, словно бы в сомнении. Я увидел уже знакомый мне план Венеции и другой – Арсенала, присланный нам капитаном Маффио Сагодино.
– Если что пойдет не так… – начал он, передавая мне первый листок.
– Все будет так! – перебил я и план не взял.
Алатристе мгновение всматривался в меня чрезвычайно внимательно, а потом я заметил у него на губах подобие невеселой улыбки. Потом он подошел к печи, открыл заслонку и сунул бумаги в огонь.
– В любом случае постарайся добраться до этого островка.
– Не потребуется, капитан. Мы увидимся во дворце дожа, когда запустим руки в сундуки с золотом.
Бумаги превратились в пепел. Капитан закрыл заслонку; мы в молчании стояли один напротив другого. Но я уже начал терять терпение: пора было идти.
– Иньиго.
– Слушаю.
Он еще помедлил в раздумье, прежде чем продолжить:
– Знаешь, когда ты был поменьше, я иногда смотрел на тебя, спящего…
Я замер. Такого я никак не ожидал услышать. Мой бывший хозяин по-прежнему стоял у печи, положив руку на эфес.
– Часами смотрел… – добавил он. – Мысли в голове вертел так и эдак. Проклинал свалившуюся на меня ответственность.
Да ведь и я на тебя смотрел издали, внезапно подумал я. Смотрел, как ты угрюмо одевался и пристегивал шпагу, собираясь пойти и заработать нам на пропитание. Как потом, сидя в полутьме нашей убогой комнаты, топил угрызения совести в одиноком молчаливом пьянстве. И слышал, как бессонно ходишь ты всю ночь из угла в угол – так мыкается неупокоенная душа, – поскрипывая половицами, что-то еле слышно напевая или декламируя сквозь зубы, чтобы заглушить боль старых ран.
Все это мгновенно пронеслось у меня в голове. Я хотел было произнести это вслух, но сдержал свой порыв. Ну да, недаром говорится, что зрелость холодна и суха, а юность горяча и влажна – я побоялся, что голос дрогнет и выдаст нежданную нежность, вдруг затопившую мне душу. Капитан, сам того не зная, пришел мне на помощь.