Александр Дюма - Черный тюльпан
При последних словах Корнелиус на мгновение остановился, рот его кривила гримаса, взгляд был неподвижен.
Он обдумывал какую-то радовавшую его мысль.
“Да, раз Грифус будет мертв, почему бы и не взять у него тогда ключи? Почему бы тогда не спуститься с лестницы, словно я совершил самый добродетельный поступок?
Почему тогда не пойти к Розе в комнату, рассказать о случившемся и не броситься вместе с ней через окно в Вааль?
Я прекрасно плаваю за двоих.
Роза? Но, боже мой, ведь Грифус ее отец! Как бы она ни любила меня, она никогда не простит мне убийства отца, как бы он ни был груб и жесток. Придется уговаривать ее, а в это время появится кто-нибудь из помощников Грифуса и, найдя того умирающим или уже задушенным, арестует меня. И я вновь увижу площадь Бюйтенгофа и блеск того жуткого меча; на этот раз он уже не задержится, а упадет на мою шею. Нет, Корнелиус, нет, мой друг, этого делать не надо, это плохой способ! Но что же тогда предпринять? Как разыскать Розу?”
Таковы были размышления Корнелиуса — через три дня после злосчастной сцены расставания с Розой — в тот момент, когда он стоял, как мы сообщили читателю, прислонившись к окну.
И в этот же момент вошел Грифус.
Он держал в руке огромную палку, его глаза блестели зловещим огоньком, злая улыбка искажала его губы, он угрожающе покачивался, и всё его существо дышало злыми намерениями.
Корнелиус, подавленный, как мы видели, необходимостью всё претерпевать, слышал, как кто-то вошел, понял, кто это, но даже не обернулся. Он знал, что на этот раз позади Грифуса не будет Розы.
Нет ничего более неприятного для разгневанного человека, когда на его гнев отвечают полным равнодушием. Человек настроил себя надлежащим образом и не хочет, чтобы его настроение пропало даром. Он разгорячился, в нем бушует кровь, и он хочет вызвать хоть небольшую вспышку.
Всякий порядочный негодяй, который наточил свою злость, хочет, по крайней мере, нанести этим орудием кому-нибудь хорошую рану.
Когда Грифус увидел, что Корнелиус не трогается с места, он стал громко подкашливать:
— Гм, гм!
Корнелиус стал напевать сквозь зубы песню цветов, грустную, но очаровательную песенку:
“Мы дети сокровенного огня,Огня, горящего внутри земли,Мы рождены зарею и росой,Мы рождены водой,Но ранее всего — мы дети неба”.
Эта песня, грустный и спокойный мотив которой еще усиливал невозмутимую меланхолию Корнелиуса, вывела из терпения Грифуса:
— Эй, господин певец, — закричал он, — вы не слышите, что я вошел?
Корнелиус обернулся.
— Здравствуйте, — сказал он. И он снова стал напевать:
“Страдая от людей, мы от любви их гибнем,И тонкой ниточкой мы связаны с землей;Та ниточка — наш корень, наша жизнь,А руки мы вытягиваем к небу”.
— Ах, проклятый колдун, я вижу, ты смеешься надо мной! — закричал Грифус.
Корнелиус продолжал:
“Ведь небо — наша родина; оттуда,Как с родины, душа приходит к намИ снова возвращается туда:Душа, наш аромат, опять идет на небо”.
Грифус подошел к заключенному.
— Но ты, значит, не видишь, что я захватил с собой хорошее средство, чтобы укротить тебя и заставить сознаться в твоих преступлениях?
— Вы что, с ума сошли, дорогой Грифус? — спросил, обернувшись, Корнелиус.
И, когда он увидел искаженное лицо, сверкающие глаза, брызжущий пеной рот старого тюремщика, он добавил:
— Чорт побери, да мы как будто больше, чем с ума сошли, мы просто взбесились!
Грифус замахнулся палкой.
Но ван Берле оставался невозмутимым.
— Ах, вот как, Грифус — сказал он, скрестив на груди руки, — вы, кажется, мне угрожаете?
— Да, я угрожаю тебе! — кричал тюремщик.
— А чем?
— Ты посмотри раньше, что у меня в руках.
— Мне кажется, — сказал спокойно Корнелиус, — что это у вас палка и даже большая палка. Но я не думаю, чтобы вы мне стали этим угрожать.
— А, ты этого не думаешь! А почему?
— Потому что всякий тюремщик, который ударит заключенного, подлежит двум наказаниям: первое, согласно параграфа IX правил Левештейна: “Всякий тюремщик, надзиратель или помощник тюремщика, который подымет руку на государственного заключенного, подлежит увольнению”.
— Руку, — заметил вне себя от злости Грифус, — но не палку, палку!.. Устав об этом не говорит.
— Второе наказание, — продолжал Корнелиус, — которое не значится в уставе, но которое предусмотрено в евангелии, вот оно: “Взявший меч — от меча и погибнет”, взявшийся за палку будет ею побит!..
Грифус, всё более и более раздраженный спокойным и торжественным тоном Корнелиуса, замахнулся дубиной, но в тот момент, когда он ее поднял, Корнелиус выхватил ее из его руки и взял себе подмышку.
Грифус рычал от злости.
— Так, так, милейший, — сказал Корнелиус, — не рискуйте своим местом.
— А, колдун, — рычал Грифус, — ну, подожди, я тебя доканаю иначе!
— В добрый час!
— Ты видишь, что в моей руке ничего нет?
— Да, я это вижу и даже с удовольствием.
— Но ты знаешь, что обычно она не бывает пуста, когда я по утрам поднимаюсь по лестнице.
— Да, обычно, вы мне приносите самую скверную похлебку или самый жалкий обед, какой только можно себе представить. Но для меня это совсем не пытка; я питаюсь только хлебом, а чем хуже хлеб на твой вкус, Грифус, тем вкуснее он для меня.
— Тем он вкуснее для тебя?
— Да.
— Почему?
— О, это очень просто.
— Тогда скажи: почему?
— Охотно; я знаю, что, давая мне скверный хлеб, ты этим хочешь заставить страдать меня.
— Да, действительно, я даю его не для того, чтобы доставить тебе удовольствие, негодяй!
— Ну, что же, как тебе известно, я колдун, и я превращаю твой скверный хлеб в самый лучший, который доставляет мне удовольствие больше всякого пряника. Таким образом я ощущаю двойную радость: во-первых, от того, что я ем хлеб по своему вкусу, во-вторых, оттого, что привожу тебя в ярость.
Грифус проревел от бешенства:
— Ах, так ты, значит, сознаешься, что ты колдун?
— Чорт побери, конечно, я колдун. Я об этом только не говорю при людях, потому что это может привести меня на костер, но, когда мы только вдвоем, почему бы мне не признаться тебе в этом?
— Хорошо, хорошо, хорошо, — ответил Грифус: — но если колдун превращает черный хлеб в белый, то не умирает ли этот колдун с голоду, когда у него совсем нет хлеба?
— Что, что? — спросил Корнелиус.
— А то, что я тебе совсем не буду приносить хлеба, и посмотрим, что будет через неделю.