Феликс Разумовский - Умытые кровью. Книга I. Поганое семя
Испуганно ржали лошади, где-то наяривала двухрядка, вороны с громким карканьем гребли и клевали дымящиеся яблоки навоза. Морозный воздух гудел от хода кривошипов, пахло углем, жженой нефтью, паровозной смазкой и человеческими фекалиями.
В самом конце платформы, у бака с кипятком, толпа кольцом обступила оратора, бойкого братишечку с надписью «Не подходи» на крошечной бескозырке. Он гнул клешнястые ладони в кулаки, лихо тряс желтой кобурой-раскладкой, рвал тельник на татуированной груди, – с каких морских просторов занесло его в Восточные Карпаты? Было много пьяных, расхристанных, ошалевших от свободы и спирта – кто был ничем, тот станет всем, даешь мировую революцию!
Одни только казаки из сводного пластунского полка вели себя достойно, с невозмутимым спокойствием людей, знающих себе цену. Сидели по теплушкам, у чадивших костерков, разложенных прямо в вагонах, на земляной подсыпке, курили не спеша, затягивали хором, как в старину, казачьи с подголосками:
А теперь ты, Дон, все мутен течешь,Помутился весь сверху донизу…
В большинстве своем старообрядцы, уроженцы станиц Усть-Хоперской, Глазуновской и Кумыженской, они крепко держались за веру, стоять за Бога, царя и отечество отцы их учили сызмальства. Всемирная революция была им нужна, как собаке боковой карман. Ехали пластуны с войны и знать не знали ни о Янкеле[1] Свердлове, ни о грядущем расказачивании, пели себе старинные песни:
А из года в год степь донская наша матушкаЗа пречистую мать Богородицу,да за веру свою православную,Да за вольный Дон, что волной шумит,в бой звала со супостатами…
Курчавились пшеничные чубы, бились друг об дружку кресты на оранжево-черных георгиевских ленточках. Цвет России, соль земли ее…
– А что думать-то? К Каледину лично мне не резон, я домой. – Паршин яростно почесал лоб, посмотрел на пальцы и, брезгливо скривившись, вытер их о полу шинели. – Чтобы резать товарищам глотки, не обязательно тащиться в Новочеркасск, на мой век их и в Петербурге хватит.
Искусанные губы его ухмылялись, взгляд серых глаз был тверд, они светились мрачной, безумной решительностью.
– Понятно. – Граевский шмыгнул носом и оглянулся на Страшилу, пытавшегося закрепить подошву при помощи обрывка проволоки. – Ты, Петя, что скажешь?
– Не держится ни черта. – Подпоручик удрученно выпятил губу, вздохнул. – Я как все. Что в Петербург, что на Дон, разницы нет.
Он в сердцах отбросил проволочную петлю и с видом философа античности принялся созерцать свой хромовый, на одну портянку, сапог – и что же с ним, стервецом, делать?
– Ну что ж, значит, берем курс на Петербург. – Граевский облегченно вздохнул – у него будто камень с души свалился, очень уж не хотелось ехать на Дон под знамена Каледина.
Все, устал от войны, надоело убивать людей. Кроме того, еще в ноябре дядюшка перестал отвечать на письма, и хотя Граевский успокаивал себя, мол, вселенский бардак, революционный хаос, российское разгильдяйство, тревога тупой иглой засела в сердце – по нынешним временам жизнь человека не стоит и полушки.
Однако же главное, что толкало его в Петербург, было желание увидеть Варвару. Понимал, конечно, что глупость, не раз ругал себя слюнтяем и тряпкой, но ничего не мог поделать – словно магнитом тянуло к злодейке. Ни самолюбие, ни уязвленная мужская гордость были не в силах стереть из памяти ее образ. Как тут не согласиться с древними – любовь это помрачение ума, сердечный жар, душевная болезнь…
– В Петербург, так в Петербург. – Кивнув, Страшила оторвал глаза от сапога и вытащил завернутый в бумажку кусочек сахара. Сдул табачные крошки, примерился и ловко расколол его на три части. – Берите, господа, подсластитесь. Чаю все равно не предвидится.
Ему в самом деле было глубоко плевать, куда ехать, главное – чтобы компания.
Они вырвались с полустанка лишь на третьи сутки, выстояв всю ночь на перроне и с трудом погрузившись на киевский поезд. Ехали нескучно – разместились втроем в вагонном сортире, с хрустом жевали замерзший хлеб, грели руки у свечного огарка. Воду брали из паровозного тендера, на остановках били в морду желающим влезть в окно, спали по очереди, сидя на толчке.
По вагону, колыхая махорочный туман, гуляли сквозняки, колеса одуряюще стучали на стыках, слышались храп и пьяные голоса. От холода, тесноты и вони мысли были куцыми, путанными, разговаривать не хотелось, казалось, вояж никогда не закончится.
Поезд между тем пересек румынскую границу, простояв сутки в Черновицах, переехал Южный Буг и огромной, многочленной гусеницей медленно полз по направлению к Киеву. За разбитым окном сортира проплывали голые, обсаженные гнездами деревья, избы, крытые соломой, покосившийся штакетник палисадов. По старинному наезженному шляху, наискось проложенному в степи, тянулись вереницами возы, дюжие мужики в тулупах скалились на поезд и, крутя вожжами, понукали смирных, залохмативших к морозам лошадей. Мать Россия, ни начала, ни конца, ни края…
Пока стояли в Фастове, по составу пополз слух, будто бы большевики двадцатью эшелонами наступают на Киев, уже вырезали пол-Чернигова, и вода в Десне стала красной, как сок бурака. А главнокомандующими над ними стоят двое, Валленштейн из жидов и Муравьев, нашенский, коренной.
– Вот и ладно, приедем – подсобим. – Солдатня воодушевилась, по вагонами покатились стихийные митинги. – Пора, пора хохлацких буржуев взять за глотку. А то, пока мы в окопах гнили, они там на хлебах, яйцах и сале совсем жиром заплыли.
На самом же деле все обстояло несколько иначе – слухи они и есть слухи. У большевиков под штыками стояло всего восемь тысяч бойцов, командир у них был один – Валленштейн, перекрестившийся в Муравьева, а Чернигов почти совсем не пострадал и отделался «контрибуцией» в пятьдесят тысяч рублей. Покарал же пролетарский суд буржуев в провинциальном Глухове, их там вырезали под корень, не пощадили даже «контрреволюционное семя». Мальчишек-гимназистов кончали прямо за партами. Классовая борьба, как говорил товарищ Ленин, компромиссов не терпит.
Был уже вечер, когда наконец прибыли в Киев. За окнами потянулись вокзальные бараки, грязный, год уж как не убиравшийся перрон, толпы озлобленных, замерзших людей. Заскрипели тормоза, поезд, дернувшись, встал, и, судя по всему, надолго – состав загнали в «отстойник», на запасные пути, паровоз, прощально заревев, покатил в депо.
– Сука, сцепной! За ноги повесим!
Солдатня серой безликой массой вывалилась из вагонов и, страшно матерясь, пытаясь согреться на ходу, растворилась в лабиринте привокзальных улиц. Всем было ясно, что застряли намертво.