Владимир Балязин - За светом идущий
— Почему же именно в Венеции решил отыскать ты истину? — снова спросил Костя.
— Я не в Венецию шел, — ответил Тимоша. — Я через нее в Рим пробирался. Там хотел узнать: что есть истина?
— Почему же в Рим?
— А потому что все веры и все языки были для польских братьев равны и угодны и лишь католическую веру почитали они анафемской, а папу римского объявили антихристом. И я подумал: «Здесь что-то не то. Надобно мне самому разобраться: что это такое — римская вера? Почему ее одни столь зло ненавидят, а другие столь же яро боронят? Ведь ежели бы ничего хорошего в ней не было, разве стали бы папам великие и мудрые народы поклоняться вот уже полторы тысячи лет?»
— И узнал? — нетерпеливо воскликнул Костя.
— Узнал, — ответил Тимофей. — Только не все.
Он провел в Риме полгода. Он ревностно искал ответа на проклятый вопрос: что есть истина? Но ответа не было.
В пудовых фолиантах и тоненьких книжечках католических богословов шли бесконечные прения о предметах, не стоящих и выеденного яйца.
Тимофей понял, что католических священников более всего волнуют те же вопросы, какие приводят в неистовство и православных фанатиков. Только отвечают на эти вопросы и те и другие по-разному. Если православные утверждают, что святой дух исходит только от бога-отца, то католики считают, что он может исходить и от бога-сына. Если православные полагают, что всех верующих нужно причащать кислым хлебом и вином, крестить младенцев, погружая их в купель, одновременно совершая и миропомазание, то католики считают, что хлеб для причастия должен быть пресным, а вином следует причащать лишь священников; при крещении детей нужно обливать водой, а мазать миром не ранее, чем через восемь лет после крещения. Вокруг этих благоглупостей было наверчено еще столько всякой чепухи, что Тимофей долго не мог поверить: неужели из-за признания или непризнания подобного вздора можно было сжигать на кострах живых людей, разрушать города и опустошать целые страны?
И когда после долгих и трудных поисков он не обнаружил ничего, что превратило бы католицизм в свет истины, он оставил Рим и пошел в Болгарию.
Он прошел через земли швейцарцев и владения дома Габсбургов и пришел в Семиградскую землю, где жили мадьяры и волохи, турки и саксонцы, однако правили всеми этими народами венгерские князья из дома Ракоци.
Покинув Семиградье, или Трансильванию, как еще называли это княжество, Тимофей повернул на юг, в землю волохов, где и приключилась с ним последняя беда: не темной ночью — среди бела дня, не в лесу — на проезжей дороге обобрали его лихие люди — гайдуки, отняв коня, одежду, деньги и оставив только малую суму с грамотками и опасными листами, что брал он от тех государей, через чьи земли шел в Рильскую обитель на встречу с другом своим Костей.
Рассказывал все это Тимоша и неотрывно в глаза Косте глядел. И видел, что очи друга то светятся радостью, то туманятся горем, то ширятся от страха. И еще раз понял Тимоша, что нет у него друга лучше Кости и, наверное, впредь никогда не будет. И, посуровев очами, сказал Тимоша другу:
— Шел я и через магометанские земли, и через земли люторские, видел и православные владения, и католические, латинские страны; и понял я, Костя, что не в том суть, каким хлебом причащаются — пресным ли, квасным ли, на минарет с полумесяцем молятся или же на храм с крестом. А в том истина, что повсюду есть правда и есть неправда и всюду сильные и богатые уничижают и мытарят слабых и бедных. И есть только две веры и две вселенские церкви: одна для сытых притеснителей, другая для голодных трудников, где бы они ни жили.
И Костя, насупив брови, сказал:
— Так, Тимоша, оно и есть. Истинно так.
Потом Кости рассказывал о своем житье-бытье в монастыре, но ни радости, ни страха, ни горя в глазах его не было: два года с лишним изо дня в день, пропуская лишь двунадесять великих праздников да светлые христовы воскресенья, гнул он спину и набивал мозоли на монастырскую братию. И если б Тимоша не поклялся прийти обратно в Рилу, коли останется жив, — ушел бы Костя из обители куда глаза глядят.
Да, слава Христу, дождался.
А потом выпили друзья по чарке и Костя спросил:
— А дале-то что делать станем?
— Дале? — переспросил Анкудинов и, сощурившись, стал молча глядеть на стелющийся по веткам огонь костра.
Костя перехватил взгляд друга, и ему показалось, что Тимофей видит такие дали, какие ему, Косте, не виделись и во снах.
— Путь у нас с тобой один, Константин Евдокимович, — к гетману Богдану Хмельницкому, в Киев, откуда начали мы наши странствия по чужим землям.
— А пошто нам гетман? — спросил Костя.
— А потому, — ответил Тимофей, — что поднял гетман и вольных казаков, и подначальных людей, и крепких земле смердов на смертный бой за правду и вольность. А мы, выучившись возле гетмана, как волю для народа надобно добывать, пойдем с тем учением на Москву и взбунтуем Русское царство от края до края. — Тимофей вспомнил Ивана Вергуненка и, рубя рукою воздух, сказал громко, будто не один Костя перед ним сидел, а стояли несметные толпы поднявшихся на бой бунтарей: — И пойдем на царя и бояр всем скопом: казаков и холопов подымем, бедных попов и утесненных поборами купчишек, и ремесленных людей, и стрельцов, обделенных царским жалованием, и скуднокормных поместников. — Вобрал полную грудь воздуха — лесного, чистого, холодного — и выкрикнул: — Победа! Слава! Воля!
И, отзываясь на эхо этих слов, ударили в обители колокола, и Костя, пораженный столь диковинным знамением, сорвал с головы шапку и перекрестился — широко, вольно, истово.
А Тимофей шапки не снял — вздернул голову и, со скрипом повернувшись на крепком насте, увидел, что не деревья стоят вокруг него, а великаны, поднявшие к небу дубины и колья. И, глядя, как качают головами подвластные ему чернорукие гиганты, слушая, как плывет над лесом победный звон колоколов, распластал крестом руки и замер в неизведанном дотоле восторге.
Мал человек и подобен пылинке на челе Земли. Рождается человек и, ничего еще не понимая, видит над собою лицо матери, чувствует мягкие и теплые руки ее, ощущает сладость материнского молока и, еще не радуясь свету, пока что не пугается и мрака. Затем он начинает различать голоса и лица других людей — отца, бабушки, сестер, братьев. Улыбается теплу и солнцу, плачет от первых обид, еще не осознанных, но уже задевающих его маленькое сердце.
Окно, печь, узоры на потолке, свет свечи, мяуканье кошки, шум ветра, лай собаки выводят его из блаженного полусна и бездумья.
И однажды те же руки, что подносили его к груди и укачивали, когда он не спал и плакал, вынимают его из люльки и ставят бережно на пол, а человек шагает вперед, начиная отмеривать предуказанную дорогу жизни, не ведая того, будет ли эта дорога коротка или длинна.