Жорж Санд - Пиччинино
В банде Дестаторе знали, с кого брать, и брали справедливо. Убивали и грабили только врагов Сицилии и изменников. А с людьми смелыми или несчастными заключали союз. Мы надеялись создать отряд, достаточно сильный, чтобы захватить какой-нибудь из наших трех главных городов: Палермо, Катанию или Мессину.
Но Палермо готово было оказать нам доверие только в том случае, если бы во главе банды стоял аристократ, Дестаторе же считался авантюристом низкого происхождения, и потому его отвергли. А скажи он свое настоящее имя, было бы еще хуже, ибо распущенность его получила позорную известность по всей стране, и винить в этом он мог только себя.
В Мессине от наших предложений отказались под тем предлогом, что неаполитанское правительство многое сделало для процветания мессинской торговли, и если все как следует взвесить, то лучше мир любой ценой, а вместе с ним расцвет промыслов и надежда на обогащение, чем война за свободу, вместе с ее беспорядками и анархией.
В Катании нам ответили, что ничего не могут предпринять без союза с Мессиной и ничего не желают делать в союзе с Палермо. Одним словом, нам решительно отказали во всякой помощи; а потом, год за годом кормя нас обещаниями, нам в конце концов заявили, что разбойничье ремесло вышло из моды и отстаивать его попросту неприлично, когда можно продать себя правительству и разбогатеть, находясь у него на службе.
Правда, при этом забывали прибавить, что для того, чтобы снова занять свое место в обществе, князю Кастро-Реале пришлось бы стать врагом своего народа и вступить в какую-либо военную или гражданскую должность, то есть усмирять бунтовщиков с помощью пушек или преследовать, выдавать и посылать на виселицу бывших товарищей.
Дестаторе понял, что миссия его окончена, что отныне жить за счет своего мушкетона — значит нападать на своих же земляков, и глубокая грусть овладела им… Блуждая по самым диким ущельям в глубине острова, и в своих дерзких вылазках иной раз даже подходя к городским воротам, он некоторое время существовал за счет иностранных путешественников, имевших неосторожность посетить нашу страну. Но подобное занятие было недостойно его, ибо иностранцы эти в большинстве случаев были неповинны в наших несчастьях и настолько не способны защищаться, что и обирать-то их было просто стыдно. Храбрецам, последовавшим за своим вожаком, скоро опротивело столь жалкое ремесло, и каждый день кто-нибудь из них дезертировал. Правда, эти совестливые лица, покинув нас, делались еще хуже: одни, всеми отвергнутые, опустились и обнищали, другие вынуждены были спеться с правительством, которое видело в них хороших солдат и сделало из них жандармов и шпионов.
С Дестаторе остались, таким образом, только настоящие разбойники, убивавшие и обиравшие без разбора всех, кто попадался им на пути. Лишь один человек среди них еще сохранил честность и не хотел становиться грабителем с большой дороги. Это был тот горемыка, чью историю я тебе рассказываю. Но покинуть несчастного своего предводителя он тоже не хотел, ибо любил его, и сердце его разрывалось при мысли, что тот останется один с негодяями, которые в одно прекрасное утро, когда некого будет грабить, не задумываясь зарежут его или вовлекут в какое-либо выгодное для них одних преступление. Дестаторе ценил привязанность своего бедного друга. Он назначил его своим лейтенантом — чин смехотворный в отряде, состоявшем из небольшой кучки отверженных. Порой он еще позволял ему говорить себе правду в глаза и прислушивался к его советам, но чаще всего с досадой прогонял прочь, ибо день ото дня становился все раздражительней, и суровые добродетели, обретенные им в пору душевного подъема и мужества, уступали место порокам прежней его жизни; эти мрачные призраки, дети отчаяния, возвращались, чтобы вновь овладеть его угнетенной душой.
Пьянство и разврат опять захватили его, как в пору праздности и уныния. Он пал даже ниже, чем прежде, и вот однажды — этот проклятый день никогда не изгладится из моей памяти — он совершил страшное преступление, гнусное, отвратительное… Случись это при мне, я убил бы его на месте… Но последний друг Дестаторе узнал обо всем только назавтра и в тот же день покинул его, сурово отчитав за гнусный поступок.
И тогда наш горемыка, которому некого было больше любить и который ничем не мог больше помочь своей страдающей родине, спросил себя, что же ему делать? И сердце его, все еще пылкое и молодое, обратилось к религии; он понял, что хороший монах, проникнутый духом Евангелия, может еще творить добро — проповедовать добродетель великим мира сего, учить невежд и помогать обездоленным; и он облачился в рясу капуцинов, постригся в монахи и укрылся в этом монастыре. Он принял нищенство, предписанное его ордену как искупление за грехи, и вскоре понял, что просить лучше, чем грабить, ибо просящий обращается к богатым ради бедных, и притом без насилия и без хитрости. Правда, в одном отношении этот способ хуже — он не такой верный и не такой скорый, как грабеж. Но если обдумать все хорошенько, так выходит, что в дни моей молодости тот, кто хотел делать как можно больше добра, должен был стать разбойником, а тому, кто в наши дни хочет лишь совершить как можно меньше зла, приходится стать монахом, — ты сам это сказал.
Вот и вся история, понял ли ты ее?
— Прекрасно понял, дядя; она очень интересна, но для меня главный ее герой — это вовсе не князь Кастро-Реале, а монах, который сейчас со мной разговаривает.
XXII. ПЕРВЫЕ ШАГИ В ГОРАХ
Несколько мгновений фра Анджело и его племянник хранили молчание. Капуцин погрузился в горькие и славные воспоминания о прошедших днях. Микеле с удовольствием смотрел на него, не удивляясь более воинственному виду и атлетической силе, скрытым под монашеской рясой; он, как художник, любовался своеобразной поэтичностью этой натуры, безраздельно преданной одной идее. Если и было что-то чудовищное и в то же время забавное в том, как этот монах восхвалял свое разбойничье прошлое, все еще с сожалением вспоминая о нем, то поистине прекрасным было то, как бывший бандит сумел сохранить свое личное достоинство, скомпрометированное в глазах общества столь удивительными приключениями. С кинжалом или с распятием в руке, убивая изменников в лесу или прося милостыню для бедных у дворцовых ворот, он был все тот же: гордый, прямой, непоколебимый в своих понятиях, готовый добиваться добра самыми энергичными средствами, ненавидящий низкие поступки и способный собственноручно карать за них; он ничего не понимал в вопросах личной выгоды, которые управляют миром, и не постигал, почему не все и не всегда стремятся свершить невозможное, а предпочитают с холодной и осторожной расчетливостью идти на уступки.