Александр Дюма - Сан-Феличе. Книга первая
Залив — огромная лазурная пелена, похожая на ковер, усеянный золотыми блестками, — был подернут легкой рябью от утреннего благоуханного ветерка, такого ласкового, что на лицах, которых он касался, расцветала блаженная улыбка; такого живительного, что в груди, вдыхавшей его, сразу же возникал порыв к бесконечному, порыв, внушающий человеку горделивое сознание, что сам он некое божество или, по крайней мере, может стать божеством и что наш мир всего лишь постоялый двор, сооруженный на пути к небесам.
На колокольне храма святого Фердинанда, возвышающегося на углу улицы Толедо и площади Святого Фердинанда, пробило восемь.
Едва замер в пространстве последний звук, отмеряющий время, как тысячи колоколов трехсот неаполитанских храмов громко и радостно затрезвонили со своих колоколен, а пушки форта делл'Ово, Кастель Нуово и Кастель дель Кармине, грянув как раскаты грома, казалось, хотели приглушить свои громогласные залпы, окутав город легкой завесой. Между тем форт Сант'Эльмо, огнедышащий и дымный, как действующий кратер, казался новым Везувием, возникшим рядом с потухшим старым.
И колокола и пушки приветствовали на своем бронзовом языке великолепную галеру, которая в гот момент, отойдя от причала, проходила мимо военной гавани и под двойным напором весел и парусов величественно направлялась в открытое море в сопровождении десяти — двенадцати барок поменьше, но украшенных так же богато, как и флагманское судно, что могло бы поспорить в роскоши с «Буцентавром», везущим дожа на бракосочетание с Адриатикой.
На флагманской галере находился офицер лет сорока семи в богатой форме адмирала неаполитанского флота; его мужественное лицо, прекрасное и властное, загорело от солнца и ветра; в знак почтения к пассажирам он был без головного убора, однако высоко держал седеющую голову, и легко было догадаться, что он не раз побывал под бешеными порывами урагана и что не знатные особы, находящиеся на борту галеры, а именно он ее начальник; говорил об этом и позолоченный рупор, висевший на его правой руке; самую же убедительную печать превосходства наложила на него сама природа, наделив его пламенным взглядом и повелительным голосом.
Звали его Франческо Караччоло, и принадлежал он к старинному княжескому роду Караччоло, представители которого привыкли быть послами королей и любовниками королев.
Он стоял на мостике, как будто ожидая начала сражения.
Вся верхняя палуба была затянута пурпурным тентом, украшенным гербом Обеих Сицилии и предназначенным для защиты августейших пассажиров от жгучего солнца.
Пассажиры составляли три группы, различавшиеся как по своему положению, так и по внешности.
Первая, самая многочисленная, — пять мужчин, стоявших в центре корабля; из них трое выступали из-под тента на палубе; на шее каждого из них красовались подвешенные на лентах разных цветов орденские кресты различных государств, а груди были увешаны медалями и пестрели орденскими ленточками. У двоих на мундирах виднелись золотые ключи, свидетельствовавшие о том, что особы эти имеют честь состоять камергерами.
Главной персоной в этой группе был человек лет сорока семи, высокий и худой, хотя и крепко сложенный. От привычки склоняться к собеседнику он несколько согнулся вперед. Хотя на нем был расшитый золотом мундир, а на его груди сверкали усыпанные бриллиантами ордена, хотя поминутно с уст тех, кто к нему обращался, слетал титул «ваше величество», — вид у него был заурядный и в чертах лица не было ничего, что напоминало бы о королевском достоинстве: крупные ноги, большие руки, не отличающиеся изяществом запястья и лодыжки, низкий лоб, указывающий на отсутствие возвышенных чувств, скошенный подбородок — примета слабого, нерешительного характера, мясистый, длинный нос — знак низменного сластолюбия и грубых инстинктов; только взгляд у него был острый, насмешливый, но всегда неискренний, а порою и жестокий.
Персонаж этот был не кто иной, как Фердинанд IV, сын Карла III, Божьей милостью король Обеих Сицилии и король Иерусалима, инфант Испанский, герцог Пармы, Пьяченцы и Кастро, наследный великий князь Тосканы; однако неаполитанские лаццарони, махнув рукою на все титулы, запросто звали его «король Носатый».
Тот, к кому он преимущественно обращался, — шестидесятидевятилетний старик невысокого роста, с редкими седыми волосами, зачесанными назад, — был одет скромнее всех, хоть и носил расшитый дипломатический мундир. У него было узкое личико, что в простонародье метко называется «лезвие ножа», острый нос и такой же подбородок, ввалившийся рот, взгляд умный, ясный и испытующий; на его холеные руки ниспадали великолепные английские кружевные манжеты; на пальцах сверкали золотые кольца с драгоценными античными камеями. Он носил только два ордена — Святого Януария и красную ленточку ордена Бани с золотой звездообразной медалью, на которой изображен скипетр между розой и чертополохом, среди трех королевских корон.
То был сэр Уильям Гамильтон, молочный брат короля Георга III, уже тридцать пять лет занимавший пост посла Великобритании при дворе Обеих Сицилии.
Трое остальных были: маркиз Маласпина, адъютант короля, ирландец Джон Актон, его первый министр, и герцог д'Асколи, его камергер и друг.
Вторая группа, напоминавшая картину кисти Ангелики Кауфман, — две женщины, на которых обратил бы особое внимание даже самый равнодушный человек, не знающий ни их общественного положения, ни того, что обе они знаменитости.
Старшая из дам, хотя лучшая пора ее жизни уже миновала, еще сохранила следы редкостной красоты. Она была выше среднего роста и уже начинала полнеть, но полноту эту можно было бы счесть преждевременной благодаря свежести ее облика, не будь нескольких глубоких морщин на ее широком выпуклом лбу цвета слоновой кости. Вызванные не столько возрастом, сколько политическими треволнениями и тяжестью короны, эти морщины напоминали о том, что скоро ей исполнится сорок пять лет. Белокурые, восхитительного оттенка шелковистые волосы обрамляли лицо, черты которого с течением времени несколько изменились под влиянием горьких переживаний. Когда ее синие глаза, усталые и рассеянные, оживлялись под влиянием какой-нибудь мысли, они вспыхивали темным, будто электрическим светом, что некогда был отблеском любви, потом стал пламенем честолюбия и наконец — молнией ненависти. Прежде алые, влажные губы ее высохли и побледнели, так как их постоянно покусывали прекрасные зубки, сверкающие как жемчуг, причем нижняя ее губа, несколько выдвинутая, придавала лицу презрительное выражение. Нос и подбородок сохранили свои чисто греческие очертания; шея, плечи и руки оставались по-прежнему безупречны.