Каменная грудь - Загорный Анатолий Гаврилович
На четвертое утро листопада, когда первая холодная ночь вывела людей из тревожного полусна-полузабытья и заставила их бродить по Самвате в поисках хвороста для костров, Судислава не встала. Охваченный тревогой, наклонился над ней Доброгаст, взял за руку. Глаза Судиславы, обведенные зловещей синевой, лихорадочно сверкали, запекшиеся губы шептали:
– Я люблю тебя, Доброгаст… тебя одного. Побудь со мной… крепче сожми руку… вот так. Любимый мой, мы уйдем с тобой туда, где реки берут начало… уйдем в Оковский лес. Это далеко, далеко… Мы будем жить там, где покой, где ветер шумит в соснах. Ты согласен, Доброгаст? Прости, прости меня… я люблю тебя одного. Уйдем от людей… наше счастье там, в Оковском лесу, где стучит дятел.
Слезы текли по ее бледному лицу, и Доброгаст осушал их губами:
– Да, мы уйдем туда… Уйдем навсегда.
– Ты любишь меня?.. Скажи, что ты меня любишь, скажи!
– Люблю, – отвечал Доброгаст, чувствуя, как пронизывает его острая боль, – я тебя не оставлю. Клянусь тебе, голубица, зорька моя…
– Пить! – прошептала девушка, обвивая руками шею Доброгаста. – Кислого квасу испить бы… Нет нигде квасу, ничего нет. Прижмись ко мне… Холодно… Какое бледное солнце встает… Согрей меня, Доброгаст.
Доброгаст прижал ее к сердцу, гладил волосы, дышал на нее горячим дыханием, и щеки девушки порозовели. Она уснула.
– Эх, сопрела моя сошка на меже, – вздохнул рядом смерд, – не дождется хозяина, занесет ее снегом…
От Кузнецких ворот сонно поплыли медные звуки, кто-то ударил в било. Люди подняли головы – что это? Уж не на обед ли зовут их, несмотря на раннюю пору. Уж не кажется ли им? А может, то печенеги вошли в крепость и, торжествуя, бьют в медный щит?
«До-о-н, до-о-н!» – плывет медленный, как степная река, звук. Ну да, так и зовется та река, откуда пришли степняки. Люди стояли и слушали этот звон, отдававшийся в их животах.
– На вече! На вече! – крикнул кто-то лесным филином. – Будем решать судьбу Самваты. Собирайтесь на вече!
Медленно потянулись люди к Кузнецким воротам, помогая друг другу, опираясь на копья; сходились в молчании, безликие, подавленные.
Именитые стояли отдельно кружком, кутаясь в шитые золотом корзна, пытаясь сохранить боярское достоинство, но это им плохо удавалось: черные от грязи, с пыльными, похожими на паклю, бородами; на лицах – растерянность и страх.
Тощий, похожий на вытряхнутый кошель, вельможа Блуд взобрался на пень спиленного дуба. Отдышавшись, начал с шуточки:
– Эй вы, журавли – свободные люди и воробьи – княжеские холопы…
Но люди никак не отозвались на его слова, молча стояли, тупо пережевывая кто ремешок, кто клочок овчины, чтобы вызвать слюну, обмануть себя, успокоить боли в животе.
– От хакана Курея заброшена со стрелой грамота, вот она, – взмахнул вельможа пергаменом и стал читать: «Я, всемогущий хакан и повелитель степей, вместе со своим коленом Воротолмат и коленом Кварципур, воюющий и попирающий многие народы, говорю вам: спасения нет, разве обратитесь в птиц и подниметесь к небу или станете ползучими змеями и скроетесь в расщелинах, или обернетесь рыбами и уплывете Днепром. Солнце еще два раза уйдет за Угорскую гору, и всемогущий хакан возьмет Куяву приступом, предаст ее огню, а жителей нещадной секанке…»
Люди оставались безмолвными, слышалось только одно тяжелое дыхание. Блуд обвел всех помутневшим взором:
– Кияне! Нет больше никаких сил, Самвата обескровлена… пришла наша сме-е-р-тушка! – завопил он. – Не кушать нам хлеба, не пить воды. Птицы расклюют наши глаза, как на кустах ежевику.
Блуд неожиданно пошатнулся, словно его сразили собственные слова, и стал падать. Его подхватил Ратибор Одежка.
– Хлеба хочу! Хлеба! – дрыгнул ногами в сафьяновых сапогах боярин. В уголках его рта показалась пена. – Хлеба! – в исступлении кричал он.
– Откроем ворота, – подхватил Ратибор Одежка, – похороним мечи, уплатим дань! Мы, бояре, уплатим большую часть!
Заколебались киевляне, задрожали телами:
– Открывай-ть! Открывай-ть!
– Где ключи от ворот, у кого?
– Вот они, вот! – торжествующе откликнулся Ратибор. – Идемте, люди, откроем ворота!
Доброгаст одним прыжком очутился подле него, схватил за плечо:
– Отдай ключи, боярин!
– Пошел прочь, зарублю!
– Говорю тебе – отдай подобру-поздорову!
– Люди, что вы смотрите? – закричал истошным голосом Блуд. – Бейте Доброгаста. Из-за него все несчастья!
– Не верим! Не верим! Лжешь, боярин. Доброгаст наш! – послышались отдельные выкрики. – Ключи!
– Вот тебе, – поднимая меч, ответил Ратибор, – я давно хочу сквитаться с тобой!
Доброгаст споткнулся или кто из именитых подставил ему ногу…
– А-а! – вскрикнула толпа.
– Уйди, Доброгаст! Мы тебя любим, но дело Самваты кончено! Мы откроем ворота! Слышишь? Не вздумай мешать нам!
Доброгаст собрал все свои силы, рванулся, толкнул одного, сбил с ног другого, седого, борода с подпалинами, обнажил меч. Началась давка, люди раздались, образовав круг.
Ратибор насмешливо позванивал ключами. Стали рубиться зло, грубо, пренебрегая опасностью; задыхались оттого, что не хватало сил. Долгое время никто не знал, на чьей стороне перевес, только мечи скрежетали и пот орошал землю.
– Боги рассудят! Боги рассудят! – кричал народ.
Сошлись, схватились за руки, стали гнуть один другого к земле, глядя в глаза, ломали кости. Одежка вдруг пнул ногой Доброгаста, тот опрокинулся на спину, но меча не выпустил. На Ратибора набросились люди, оттащили:
– Лежачего не бьют!
Кривясь от боли, Доброгаст поднялся – в лице ни кровинки.
Снова скрестили мечи, высекли искры. Рубились долго, уже невмоготу стало, когда Одежка неловко повернулся, отбрасывая за плечо корзно, и Доброгаст нанес удар… Народ смирился, значит, правда была на стороне Доброгаста. Он вырвал из холодеющей руки Ратибора ключи и поднялся на пень. Бились в измученном мозгу мысли, как струи в роднике. Видел перед собой грязно-серые, зеленоватые лица, застывшие лица-маски.
– Нет, Самвата не обескровлена!.. Вот она кровь! – показал он рану на левой руке, чуть выше локтя, которой и не ощутил в пылу схватки. – Вам, бояре, невтерпеж, а мы привычны к голоду, мы стерпим. Подохнем все, а ворот не откроем. Но, даю в заклад голову, – Святослав уже в пути и будет здесь не сегодня-завтра… На левой стороне Днепра – воевода Претич! Кто пойдет к Претичу и скажет: если не подступите завтра к городу, предадимся печенегам. Кто пойдет?
– Я пойду, – отозвался кто-то из толпы, и перед народом предстал гусляр Будимир – все тот же, маленький, щуплый, облезлые гусельки за спиной.
– Иди! – могучим выдохом произнесли воспрянувшие духом киевляне.
На Самвате было жутко-тихо. Будимир прошел вдоль всей ее длины; во многих местах полуразрушенная, израненная, с осевшими городнями, она медленно умирала. От каменной ее груди отваливались целые глыбы, выпадали; два или три пролома были наспех завалены бревнами и при новом приступе грозили сослужить предательскую службу. Защитники Самваты, потерявшие силу, пухнущие от голода, лежали вдоль стен у сложенного грудами, раскаленного на солнце оружия. Широкие топоры, оберемки сулиц, протазаны, крючья, косы, луки с обтрепанными тетивами, рогатины, утыканные стальными колючками булавы.
«Не разобрать оружия киянам, – думал Будимир, – так и останется оно лежать печенежскою добычей».
От этой мысли засосало под ложечкой, захотелось что-то сделать, громко закричать, запеть веселую песню, чтобы разбудить отупело дремлющее скопление людей, где сын, склоняя голову на плечо отца, тяжело дышал, открыв сочащийся кровью рот, где вздутый живот полуголого малыша едва не лопался, где лежали вповалку седобородые и юные, а женщины перебирали в подолах какие-то тошнотворные коренья. Кругом валялись раздробленные, обглоданные лошадиные кости.
У стены рос молодой дубок, Будимир взобрался по нему на стену, огляделся в последний раз. Солнце готово было скрыться на ночлег; едва заметной голубоватой дымкой затянуло золоченые шатры теремов; расплылись, потеряли очертания крыши боярских хором, шифер на них казался стылою кровью. Потемнели дебри, затаились; в розовом небе металось черное воронье.