Багдан Сушинский - Путь воина
Улыбки на лицах обоих были извиняюще неловкими. Наступила ситуация, выходить из которой обычно очень трудно.
— Я мог бы попросту извиниться, господин генерал, если бы, прошу прощения, то, о чем только что сказал, не было святой правдой. Так я вас спрашиваю…
— Я тоже готов хоть сейчас извиниться. Но для меня важна истина. Вы действительно видели здесь Ольгицу? Причем не мимолетное привидение, а саму провидицу.
— Порази меня гром, а под моим трактиром пусть разверзнется земля. Вы, прошу прощения, не знаете, чем еще может клясться бедный подольский трактирщик? Так я вам скажу: больше ему клясться нечем.
— Она была здесь и сидела вон за тем столом?
— Где обычно, прошу прощения. Как всегда.
— И происходило это вчера?
— Поздно вечером. Когда все разошлись, и мы уже собирались закрывать. Вы конечно же не верите мне?
— Обстоятельства заставляют не верить.
— Руфина, Ада! Дочери мои! — позвал Ялтурович. — Они ведь, прошу прощения, не слышали о нашем разговоре, правда? — обратился к Гяуру. — Так вот, Руфина, вспомни-ка, кто вчера заходил к нам в трактир?
— Когда это? — повела грудью и бедрами так, словно выпутывалась из веревок.
— Ну, поздно вечером, когда, прошу прощения, мы уже должны были закрываться?
— Да слепая откуда-то появилась. Ольгица. Почти два года ее не было, слух даже пошел, что будто бы умерла. А тут вдруг — на тебе…
— Значит, она все-таки появилась? Восстала из пепла? — осипшим голосом молвил Гяур.
— Князь-то утверждает, что сам видел, как сжигали ее прах, — объяснил дочерям Ялтурович.
— Она говорила что-нибудь? — спросил Гяур. — Обо мне, Власте? О моем приезде? Хоть какие-то слова произносила? Только — правду, правду…
Отец и дочери переглянулись и дружно пожали плечами.
— Как сейчас помню: молча зашла, — молвила Руфина. — Но это нас не удивили: обычно она всегда входила молча.
— Всегда молча, прошу прощения, — взволнованно подтвердил трактирщик сказанное дочерью.
— Ну, посидела несколько минут. Я еще поздоровалась с ней, спросила, что она будет есть-пить? Ничего не ответила, вообще ни словом не обмолвилась. Посидела, встала и ушла.
— В таком случае, я готов поверить, что и в самом деле мир не таков, каким он нам представляется, — растерянно признал князь после минуты глубокого молчания.
— Мир, прошу прощения, вообще не такой, каким его замыслил Господь.
— Так утверждает ваша иудейская вера?
— Так утверждаю я, бедный подольский еврей. Потому как знаю, что, создавая этот мир, Господь даже представить себе не мог, что сотворит в нем каждый из нас.
33
Свои заградительные сотни Хмельницкий выставил на изгибе Днепра, между небольшой рощей и подходящими к краю полуострова белесыми скалами. Казаки сразу же почувствовали себя здесь, как в естественной крепости. Обойти этот речной мыс незамеченной флотилия Барабаша не могла, а сам гетман твердо решил: если у Каменного Затона, расположенного в нескольких верстах выше их засады, переманить к себе реестровиков не удастся, то у «Днепровского Царьграда», как в шутку прозвали повстанцы свою горную цитадель, он даст им бой.
— Однако заночевать они все же должны у Каменного Затона, — предугадывал развитие событий полковник Ганжа. — Мои лазутчики советовались с рыбаками. К вечеру реестровики достигнут Затона, а проходить ночью между каменистыми островками не рискнут. Тем более что оттуда до польского лагеря — как раз дневной переход.
— Так будем же молиться твоим лазутчикам, — благодушно согласился гетман. — Кто ведет передовой отряд?
— Твой старый знакомый, полковник Кричевский.
— Барабаш так и не сменил его? Странный он человек. Ему бы, по трезвости, держать этого офицера подальше от нас…
— Возможно, он считает, что послал провинившегося полковника на верную гибель. Когда мы нападем, первому принимать бой Кричевскому.
— Если только нам взбредет в голову нападать на Кричевского, — вслух рассудил гетман. — Вернешься к Каменному Затону, — приказал он Ганже, — и любой ценой выманишь Кричевского на переговоры. Под началом Кричевского и Барабаша пребывают такие же казаки, как и мы, причем опытнейшие воины. Меня земля наша проклянет, если в братоубийственной бойне я позволю себе загнать их в могилы.
— Но эти опытнейшие воины — наши враги. — Невысокая, почти квадратная фигура уманского полковника излучала какую-то особую, добрую силу. Крутолобая голова Ганжи была посажена прямо на плечи, и лишь когда он старался казаться чуть выше своего неудавшегося роста, на какое-то мгновение открывалась его тучная, обхваченная обручами складок шея — багровая и мощная, вбирающая в себя весь гнев этого мрачного, молчаливого человека, всю неизведанную им самим силу.
— Чем меньше мы прольем крови своих братьев-казаков, тем больше простит нам Господь вражьей.
— Пергаментно молвишь, — признал Ганжа, нахмурив лоб и мучительно пытаясь проникнуть в самую мудрость слов повстанческого командующего.
Ганжа решил взять с собой всего тридцать человек. «Чтобы без лишней суеты, пергаментно…» — лаконично объяснил он. И Х? мельницкий не стал возражать. Он знал: полковник не любил многолюдья. По складу своего характера, по умению оценивать обстановку на поле боя, этот человек не должен был командовать ни полком, ни вообще большим отрядом. Он не любил большой массы войск, боялся затеряться в ней, а потому как можно быстрее стремился выделиться из нее, вырваться, замкнуть бой на себя.
В общем-то, Хмельницкому пока еще нечасто приходилось наблюдать Ганжу во время боя. Разве что под Кодаком, да во время нескольких мелких стычек с польскими заставами, при переходе от Кодака к Желтым Водам. Но виделся ему Ганжа именно таким.
Ожидание было тягостным. Чтобы хоть как-то занять казаков, Хмельницкий разослал во все концы разъезды, а остальных заставил возводить небольшой вал у входа на каменную косу, готовя свой временный лагерь к тому худшему, что должно было здесь произойти.
Сам он большую часть времени проводил, сидя на уступе скалы, нависающей над днепровским водоворотом. Огромная река с небольшими зелеными пятнами островков у противоположного берега; каменные валуны у подножия скалы, и пенный водоворот, в бессмысленной силе которого сгорала сама вечность этой вечной реки, заставляли мысль метаться между прошлым и будущим, между рекой и небом, между реальностью военного бытия и заоблачностью романтических бредней.
Уступ, на котором он восседал, был похож на трон. Казаки успели подметить схожесть и назвать его «троном гетмана». Узнав об этом, Хмельницкий, возможно, впервые ясно осознал: то, что происходит здесь в эти дни, уже принадлежит истории. Когда-нибудь хронисты попытаются проследить и оценить каждое передвижение его войск, каждое его решение, каждый замысел. Даже тех, смысла которых он и сам не в состоянии познать. «Так, может, — спросил себя гетман, — и в самом деле следует позаботиться о появлении в твоем войске хронистов, которые уже сейчас, по свежим следам, творили бы историю твоих битв и походов? А то ведь переврут потом знатоки старины. Все, что по бумагам старинным не осмыслят, тотчас же переврут».