Коре Холт - Конунг. Властитель и раб
Не знаю, любовь ли это.
Пока я жив, йомфру Кристин, и даже в геенне огненной, – если случится, что окончу свои дни там, – я буду видеть перед собой белое лицо Симона, в бороздах, проложенных влечением к бренной земной славе и женскому лону. Разве в ночи юности он, Симон, настоятель монастыря на Селье, не любил одну монахиню на крышке раки святой Суннивы? Потом он послал ее с ядом в поясе лишить жизни сурового и великого властелина, ярла Эрлинга Кривого. Люди ярла схватили ее. Холодным утром у подножья горы в Тунсберге ее заставили положить голову под меч, а мы со Сверриром стояли рядом.
Думаю, что с убийством этой женщины, которую он любил, Симон почувствовал нечто, что я называю наслаждением скорби. Он плакал над нею, рвал волосы и развеивал клочья по ветру, слизывал собственную кровь с ладоней, проводил рукой по шее, харкал кровью и кричал:
– Я убил ее! Я послал ее с ядом в поясе! Я знал, что ее ждет смерть!
Думаю, в Симоне таилось то, что ученые мужи называют самой злобной из козней дьявола: когда человек при его пособничестве сам убивает в себе добро – и остается навеки дурным. Разве глаза Симона не светились восторгом, когда он рассказывал, как покорно она собралась – с ядом в поясе, как семенила по мосткам на корабль, как махала ему снизу высокой монастырской лестницы, как исчезла вместе с кораблем в тумане и встретила смерть у подножья горы? С тех пор ночи Симона стали долгими.
Вожделения зрелости, гнездившиеся в его плоти – там, где бремя желания каждого мужчины, – не находили у него утоления. Нет-нет! Все годы – я знаю – он издавал зловоние, приближаясь к женщине. Смердил хуже больного волка, опорожняющегося в горах. Поэтому любая женщина отшатывалась от него, прикрыв рот платком. Если же он хватал их – такое случалось – их приходилось скручивать, как силач скручивает в узел сырой канат. А Симон – злобный труп – был бессилен.
Я уверен, что со Сверриром, конунгом Норвегии, у Симона было то же самое. Его влекло к тому, но при встрече с конунгом он преисполнялся ненависти, бешеный волк, – хотя именно этой встречи ждал. Разве он не хотел стать епископом Хамара, провозглашенным именем конунга? Или ему было неясно, что архиепископство в Нидаросе чересчур щедрый куш для монаха из Сельи? Однако конунг умел различать в человеке здоровое и нездоровое стремление к славе и отверг Симона. Поэтому Симон ненавидел конунга Сверрира – и любил его.
Однажды ночью я увидел Симона…
Те двое – я имею в виду Сверрира и его молодую жену Астрид из Киркьюбё, уединились в своих покоях. А я пошел в город искать утоления и облегчения. Голова горела – может, я чуял запах лука – я шел и мечтал. Проходя мимо массивных стен церкви Христа, я улучил минуту для общения с Господом всемогущим и вступил в ризницу. Там был он.
Он не видел меня.
Я хотел выйти.
Но все же остался.
Я понимал, что это не предназначено для моих или чьих-то глаз, но жажда знания во мне всегда была сильнее. Симон погружен в молитву, в борьбу с Богом или дьяволом – пьяный? Не знаю, – бешеный волк. Что это, мне чудится зловоние? Он приближается к изображению Богородицы, со скорбным взором, висящему на стене, падает на колени, вскакивает и, сжав кулаки, бьется головой о стену. Кожа лопается, хлещет кровь. Он утирает ее, пачкая руки, слизывает кровь и воет – как раненый волк.
Обмазывает кровью прекрасные губы девы Марии и целует их. Лижет ее и впадает в удивительный отстраненный покой, – словно что-то отпустило, краткий миг он счастлив. Но дерево ранит его губы – внезапно отшатывается и бранится, – здесь, под святой крышей ризницы.
Занозил кончик языка?
Он тянет за него, словно хочет вырвать, носится вокруг с высунутым языком. И вновь бросается к пресвятой деве, снимает ее. Изображение не прибито к стене, потому что его часто выносят для процессий. Симон поднимает его, как символ победы, над собой, стискивает в объятиях и стонет, как раненый перед смертью. Ворчит, как рассерженная собака. И лепечет, как младенец, сосущий материнскую грудь.
Я не могу уйти. Мне не следует оставаться. Знаю, если он увидит меня, или я должен его убить, или он меня. Но неподвижно стою за колонной.
Он кладет изображение возле алтаря, приподнимает, сажает как живое. Он садится рядом. Однажды они так же сидели у раки, Симон и Катарина из Сельи, монахиня ордена святой церкви?
Меня осеняет: ходил слух, что Катарина тоже была дочерью конунга. Ее отцом, вероятно, был тот самый Сигурд с некрасивым ртом – отец Сверрира, Эйрика и Сесилии.
И я вмиг понимаю всю глубину его бешенства, всю подноготную его скорби. Будь Катарина жива, Симон – в своем неизъяснимом грехе – стал бы деверем конунга. И здесь корень всех его терзаний – неуемная жажда дешевой земной славы.
Я хочу скрыться. Но должен смотреть еще: он срывает рясу и заворачивает в нее деву, держит в объятиях, как мужчина, укутывающий свою обнаженную подругу, когда страсть угасает и пора отойти ко сну.
Теперь я ускользаю.
Не знаю, любовь ли это.
***Это любовь.
Ко мне пришел Хагбард Монетчик, но не как обычно, с Малышом на закорках, – несмотря на свое уродство, мальчик все же слишком вырос. Он сказал:
– Как тебе известно, Аудун, я носил своего недужного сына по всем церквям святого Олава в стране, моля вернуть мальчику здоровье и силу. Не помогло. Если я прогневил Бога – а я сделал это – думаю, что искупил вину, вновь и вновь нося мальчика по церквам. Но не помогло.
Теперь мне кажется, что пора забыть ту, которая подарила мальчику жизнь. Нет-нет, не забыть, но чуть отодвинуть в моем тесном сердце, ибо говоря по правде, она стала мне милее после смерти, чем была при жизни. И если я возьму новую жену, мальчик обретет тепло и заботу и возможно, – хотя и сомневаюсь, – немного подрастет?
– Как ее зовут? – спросил я.
– Халльгейр, знахарка.
– Тогда я советую тебе жениться, – сказал я. – У нее прекрасное сердце, хотя могут возразить, что лицо не столь же красиво. Ты сам видел, как мягки ее руки, а что у нее еще мягче, тебе, наверное, лучше знать, чем мне. Уверен, она станет хорошей матерью Малышу и честной женою тебе. Однако знай, она не вернет твоему сыну здоровья, если уж этого не сумел святой Олав.
– Я знаю, – ответил он.
Хагбард Монетчик взял в жены знахарку Халльгейр этим летом. Я видел их, идущих по Нидаросу. Между ними Малыш – теперь это отрок, который скоро станет мужчиной. У него такой тяжелый горб. Позже я узнал, что Халльгейр каждый вечер омывала его горб розовой водой из сладких цветов клевера и натирала мазью из корней сосны и дягиля. А потом они вдвоем – муж и жена – возложив руки на горб своего сына, читали «Аве Мария».