Горькая линия - Шухов Иван
Все казаки были однополчанами. Все — земляки из первоотделских станиц, лежавших по берегам горько-соленых озер между Иртышом и седым Яиком.
Присмотревшись к однополчанам, есаул смекнул — эти выпили! И как только перестал чихать красный как маков цвет Сударушкин, тотчас же возник между ними и разговор, прерванный, видимо, на минуту.
— Нет, это вы бросьте, братцы. Я топиться не стану,— проговорил таким тоном трубач, точно его кто-то настойчиво убеждал непременно сделать это.
— А зачем топиться, когда горячая оружия налицо? Пуля — куды вернее. Бацкнул в правую темю, вот тебе и сыграл в орла!— сказал с трезвой рассудительностью Сударушкин.
— Это так точно. От пули, по крайней мере, сразу каюк — прямое сообщение,— живо откликнулся приказный.
— Куды там ишо прямей. Царапнул, к примеру, под самую ложечку — ни печали, ни воздыхания,— подпел тенорком Сударушкин.
— Не врите-ка вы, братцы, дурничку, на ночь глядя. Для меня што ваша пуля, то и вода — одна сатана. Нет, шабаш. Я, язви те мать, не такой дурак, как Мишка Седельников, руки сдуру на себя подымать!— возразил трубач все с той же ожесточенной горячностью.
— Ну, ты говори, да не заговаривайся. Покойников не срамят, трубач,— строго заметил ему подхорунжий Бушуев.
— Извиняй, подхорунжий. Я — к слову…
— Слово неподходящее.
— Так точно, господин подхорунжий. Живой усопшему не судья… Тут одно сказать можно: худо с судьбой
играть, когда на руках ни козырей, ни масти,— молвил со вздохом Сударушкин.
— Ну, карты-то у нас, допустим, с ним одинаковые — не позавидуешь…— не сдавался трубач.
— Фарт, стало быть, разный.
— Дело не в фарте, Сударушкин.
— А ишо в чем же, служба?
— В становой жиле. Вот в чем.
— А ты погодил бы хвастаться становой жилой до поры до времени, Спиря. В строю-то все мы пока двужильные — орлы орлами. А вот по домам из полка разбредемся — птица из нас с тобой будет уже не та. Понял ты меня али тупо?— многозначительно кивнув трубачу, проговорил с горьковатой усмешкой приказный.
— Досказывай, что за птица.
— Незавидные птахи, словом. Вроде кукушек.
— Здравствуйте, я вас не узнал! Домололись. Тоже сравнил мне ястреба с пустельгой,— презрительно сощурив зеленоватые кошачьи глаза, процедил сквозь зубы каптенармус.
— Помилуй, господин каптенармус, не о тебе пока идет речь.
— Удивительно, Марья Митревна. Ты што же, за казака меня не считаешь?
— Упаси бог. Наоборот. Уж кто там кто, а ты-то из ястребиной породы. Это так точно. Не нам чета… Ить тебе — што. Ты и в полку жил по первой статье, и домой воротишься — все козыри в руки. А вот нам с трубачом на родной стороне крылышки-то прижать придется.
— Чем же это мы с тобой хуже других казаков?— спросил с прежней заносчивостью трубач приказного.
— Тем самым, о чем я тебе долблю.
— Не знаю, приказный. Меня за пять лет службы в полку ни один ишо командир не охаял. А ты одну лычку на погон нацепил, а буровишь, как генерал от инфантерии.
— Снова за рыбу деньги! Заладила сорока Якова одно про всякого! «В полку! В полку!» О чем и речь, што в полку-то все мы, как говорится, нижни чины вроде как на равной ноге. А вот дома кое-какие из нашего брата начнут прихрамывать. Нет уж, как ты там ни верти, а в домашнем житье-бытье казак казаку не ровня.
— Интересно, што это ишо тако значит?— ни на кого не глядя, спросил, как бы думая вслух, тусклым голосом каптенармус.
— А вот то, к примеру, и значит, што твоя пристяжная только для виду скачет, а мой коренник карету везет. Понял?— вызывающе заглянув в плоское, засиженное веснушками лицо каптенармуса, бойко откликнулся на его вопрос приказный.
— Ну ты эти присказки брось, Наковальников!— повысил голос и каптенармус, подняв на приказного полусонные глаза.
— Ага. Не по ндраву?
— Што-то уж больно понятливый ты у нас стал под конец службы.
— Не спорую. Это так точно…
— Запретных книжек подначитался!
— А это уж дело хозяйское — каки мне книжки читать…
— Известно каки — крамольные сочинения.
— Насчет крамольных — не знаю. Не читывал… Греха на душу не приму. А ты, стало быть, видел такие?
— Не приведи бог! Я пока ишо не враг государь-императору — у разных смутьянов ума занимать… А вот от покойного тяти, царство ему небесное, слыхивал, как они со своими сослуживцами по лейб-гвардии в городе Петербурге не один раз, понимаешь, сочинителей этих самых книжечек публично на Невском пришпекте плетями драли. Вот тоже было потехи, сказывал тятя. Сочинители эти все, как один, сухопарые. При двойных очках. Чесноком за версту попират. Шароваришки навыпуск. Не поймешь, в чем душа только держится. Раз, два, говорит, огрей его, подлеца, вдоль спины плетью, он и заревет на весь Петербург, как заяц. С виду в нем живности ни на грош, а бунтарские книжечки сочинять и народ смущать — первый мастер. На этом они, видать, не одного черного кобеля втайне съели. Какого варнака, говорит, за ошкур ни тряхни, из того и крамольные бумажки градом. За како место его ни хвать, там и политика…
— Откудова же было твоему покойному тяте знать, што это были за бумажки и книжечки? Ить он у тебя, слава богу, и помер неграмотным,— заметил приказный.
— Оттудова, што стары люди не грамотой — своим умом жили.
— Хороша, язви те, житуха — расписаться при нужде сами за себя не умели!
— Невелика беда. Они, брат, не бумажке — слову верили. На бумаге-то хоть каку язву набарахли, она все вытерпит… Ты вот при своей грамоте дочитался, видать,
у этого варначья до того, што тоже теперь тень на плетень наводишь. Казаков норовишь друг против друга стравить. Только смотри, Наковальников, играть — играй, да перебору не делай. Как бы тебе за эти прибаски язык не подрезали — картавить станешь!
— Бог не выдаст, свинья не съест…— Я — не ты. Люблю словечко вприкуску…
— Язык зудится — мели, да с оглядочкой.
— В душе накипит — язык зачешется. А часто оглядываться начнешь, вперед далеко не увидишь…
— Ну, ну!
— А ты не понукай, каптенармус. Верхом пока не сидишь!— приняв вдруг сторону Наковальникова, прикрикнул трубач.
— Верхом на тебе?! Нету пока охоты…— криво усмехнувшись в крученый ус, отозвался на окрик трубача с притворным спокойствием каптенармус.
— Оседлал бы. Да не на того напоролся — не дамся.
— Ловко ты, вижу, гужи рвешь, трубач. И в годах уж как будто, а с норовом.
— Так точно. Есть такой грех. Не таюсь. Подвернешься под горячую руку — не пикнешь… Я тебе не Мишка Седельников. Первым в омут вниз башкой сдуру нырять не стану. А припрет, как его, покойника, скорей всего такую барабанную шкуру, как ты, вперед себя утоплю.
— Ого. Да ты у нас, оказывается, не парень — урал!— воскликнул с наигранным испугом и изумлением каптенармус.
— А ты думал! С ним не шути. Таких ведь ребят бабы наши только в девках родят — не взамужем,— заглядывая с придурковатым любопытством в потемневшие от гнева глаза трубача, скороговоркой ввернул Сударушкин.
Все рассмеялись. Невольно улыбнулся, тряхнув табачным чубом, и не умевший обижаться на шутки трубач. И только плоское лицо каптенармуса Струнникова по-прежнему было похоже на восковую маску, слегка искаженную сейчас полупрезрительной, полузлобной гримасой.
Сударушкин, воспользовавшись заминкой, расторопно выхватил откуда-то из-за пазухи обшитую шинельным суконышком алюминиевую баклажку с джином — контрабандной китайской водкой из риса — и еще расторопнее, расплескав недопитое заморское зелье по кружкам, столь же поспешно и бойко рассовал чарки по рукам сидевших вокруг однополчан. Потом, подмигнув Наковальникову, Сударушкин первый, с видимым удовольствием, лихо, почти со стоном, выхлебнул свою порцию и, звонко прищелкнув языком — закусывать было нечем,— снова заерзал, потирая простертые над костром маленькие и розовые, как у красной девицы, руки.
Вслед за Сударушкиным молча выпили свою долю и остальные казаки. Не стал пить на этот раз один только каптенармус. Отставив в сторону свою кружку, он выждал, пока выпил трубач, и, не сводя с него полусмеженных кошачьих глаз, проговорил с неприкрытой злобой: