Ален-Фурнье - Большой Мольн
Но и пережив столько скорби и столько утрат, она оставалась самой веселой и забавной старушкой на свете. Я разыскал небольшую площадь, где стоял ее дом, подошел к полуоткрытой двери и громко позвал ее. Откуда-то из глубины расположенных анфиладой трех комнат послышался пронзительный возглас:
— Вот тебе на! О боже мой!
Она опрокинула кофе в огонь — почему она варила кофе в такой неурочный час? — и выбежала ко мне… Она держалась очень прямо, даже как-то выгибалась назад, на самой макушке у нее возвышалось странное сооружение — не то шляпка, не то капор, не то чепец, оставляя открытым огромный морщинистый лоб, и придавая ее лицу что-то монгольское или готтентотское; она смеялась дробным смехом, обнажая остатки мелких зубов.
Когда я поцеловал ее, она торопливо и неловко схватила меня за руку, которую я держал за спиной. С таинственностью, совершенно излишней, потому что в комнатах никого не было, она вложила мне в руку монетку, на которую я не посмел взглянуть, — вернее всего франк… Видя, что я собираюсь отказываться и благодарить ее, тетя Муанель наградила меня тумаком и закричала:
— Оставь! Уж я-то знаю, что делаю!
Она всю жизнь жила в бедности, всегда в долгах — и всегда сорила деньгами.
— Я всегда была глупой и несчастной, — говорила она без всякой горечи своим резким фальцетом.
Убежденная, что я, как и она сама, нуждаюсь в деньгах, добрая женщина, не дав мне и рта раскрыть, насильно сунула мне в руку свои скудные, сбереженные за день гроши. С этого неизменно начиналось и каждое последующее наше свидание.
Ужин, которым она меня угостила, был не менее странным, чем встреча, и таким же грустным и смешным. Тетушка то уходила с зажженной свечой в руках, оставляя меня в темноте, то ставила ее на маленький столик среди щербатых или расколотых блюд и ваз.
— Вот у этой вазы, — говорила она, — в семидесятом году пруссаки отбили ручки, со зла, что не могут унести ее с собой.
И только при виде огромной вазы с такой трагической историей я вспомнил, что мы когда-то уже обедали и ночевали в этом домике. Отец возил меня в департамент Йонны к врачу, чтобы показать мою больную ногу. Нужно было ехать скорым поездом, который проходил перед рассветом… Я вспомнил тогдашний тоскливый ужин, вспомнил истории, которые рассказывал старый судейский, поставив локти на стол возле бутылки с розовым вином.
Вспомнились мне и мои тогдашние страхи. После ужина тетка отвела отца в сторону, села возле камина и принялась рассказывать ему о приведениях. «Оборачиваюсь… О дорогой Луи, что я вижу! Маленькую седую женщину…» Все кругом знали, что голова у тетя Муанель буквально начинена всей этой чепухой.
Вот и на сей раз после ужина, когда, измученный целым днем велосипедной езды, я улегся в большой комнате, натянув на себя клетчатую ночную рубашку, оставшуюся после дяди Муанеля, она присела у моего изголовья и начала с самым таинственным видом, своим самым пронзительным голосом:
— Мой бедный Франсуа, я должна тебе рассказать то, чего еще никогда никому не рассказывала…
Я подумал:
«Ну, меня можно поздравить! Теперь, она будет мучить меня всю ночь, как десять лет назад!»
И мне пришлось слушать. Рассказывая, она покачивала головой и смотрела не на меня, а куда-то вперед, словно говорила рама с собой:
— Возвращались мы с Муанелем домой с одного праздника. После смерти нашего бедного Эрнеста это была первая свадьба, на которую мы отправились вдвоем, и там я встретила мою сестру Адель, которую не видела целых четыре года! Один старый приятель Муанеля, очень богатый человек, пригласил его на свадьбу своего сына в поместье Саблоньер. Мы наняли повозку. Это нам недешево обошлось. Едем по большой дороге утром, часов около семи. Дело было зимой, только начало светать. Вокруг — ни души. И что же я вдруг вижу впереди, на дороге? Молодого человека. Маленького молодого человека, с лицом, как ясное солнышко. Стоит на дороге как вкопанный и на нас смотрит. А мы подъезжаем все ближе. И нам все лучше видно его лицо, красивое-красивое, белое-белое! Такое красивое, что просто страх!..
Схватила я Муанеля за руку, дрожу как лист и думаю: это сам господь бог!.. Я говорю: «Смотри! Это нам явление!» А он отвечает — совсем тихо и так зло: «Я и сам вижу! Помолчи, старая болтунья…»
Он тоже не знал, что делать. А лошадь остановилась. Теперь, вблизи, видим: лицо у него бледное, на лбу пот, грязный берет, длинные брюки. И слышим нежный голос: «Я не мужчина, я девушка. Я убежала из дому, выбилась из сил. Будьте так добры, возьмите меня в свою повозку, сударь и сударыня…» Мы тут же забрали ее с собой. Не успела она сесть, как потеряла сознание. И можешь себе представить, кем она оказалась? Невестой молодого человека из Саблоньера, того самого Франца де Гале, на чью свадьбу нас пригласили!
— Но ведь свадьба не состоялась, раз невеста убежала! — сказал я.
— И верно, не состоялась, — ответила она, сконфуженно глядя на меня. — Свадьбы не было. Потому что это бедная сумасбродка вбила себе в голову тысячу глупостей. Она нам все объяснила. Она дочка бедного ткача. И решила, что такое огромное счастье не для нее, что молодой человек еще слишком юн, что все чудеса, которые он ей расписывал, просто выдумки, и когда наконец Франц приехал за ней, Валентину охватил страх. Несмотря на холод и сильный ветер, Франц гулял с ней и с ее сестрой по Архиепископскому саду, — дело было в Бурже. Юноша любил младшую из сестер и поэтому, из вежливости, конечно, был очень внимателен к старшей. И вот моя глупышка вообразила бог весть что. Сказала, что пойдет домой за косынкой, переоделась в мужское платье, надеясь, что так ее трудней будет разыскать, — и убежала по парижской дороге.
Жениху она написала письмо, где объявляла, что едет к молодому человеку, которого любит. А это была неправда…
«Я принесла себя в жертву, и это дало мне гораздо больше счастья, чем если б я стала его женой», — говорила она. — Вот так-то, мой глупенький, а ведь он-то и не думал жениться на ее сестре: он пустил себе пулю в лоб, в лесу обнаружили кровь, но тела так и не нашли.
— И что же вы сделали с несчастной девушкой?
— Прежде всего мы заставили ее выпить рюмочку вина. Потом, когда вернулись домой, накормили ее, и она уснула возле камина. Она прожила с нами добрую половину зимы. С самого утра, как только рассветет, принималась не покладая рук и шить, и кроить, и приводить в порядок платья и шляпы, и в комнатах прибирать. Это она стены обоями оклеила. И с того времени у нас вьют гнезда ласточки. Но по вечерам, как стемнеет, закончив работу, она, бывало, всегда найдет какой-нибудь предлог, чтобы уйти в сад, или во двор, или просто возле дома постоять — даже в самые трескучие морозы. И там мы заставали ее всю в слезах. «Ну вот, вы опять плачете! Что с вами?» — «Ничего, госпожа Муанель!» — И возвращалась в дом.