Александр Дюма - Последний платеж
Эдмон, до того почти молчавший, спросил:
— Вот, месье Гюго, вы назвали имя великого русского поэта Пушкина…
— Да, — с живостью отозвался Гюго, — я был покорен его поэмой о Годунове, даже и в довольно посредственном переводе.
— А известны ли вам обстоятельства его гибели?
— Он был убит на поединке, и кажется, своим родственником… Понимаю, — кивнул он, — вам хочется знать мое мнение о поединках? Не сродни ли они войне? Тоже кровопролития, и тоже брат может оказаться против брата. Пушкина убил будто его «бо-фрер», не так ли?
— Совершенно верно, — подтвердил Гуренин, — муж его свояченицы, но француз Дантес…
Эдмон вздрогнул, как от укуса овода. Уже давно не повторялось это отвратительное ощущение причастности к петербургской трагедии.
— В поединке все же есть какое-то подобие правил, — задумчиво сказал Гюго, как бы для себя осмысливая различие между войной и дуэлью. — Но те, кто пытается определить исход поединка только волей Судьбы, волей Всевышнего, забывают или намеренно зачеркивают злую волю участника, желание противников убить… Оно бывает, правда, не всегда, иной раз дело кончается мирно или царапинами, но нелегко заглянуть в сердце злого человека, с каким желанием он вышел на единоборство дуэли… Во всяком случае, я глубоко и искренне скорблю и стыжусь, что великого Пушкина убил француз!
— А скажите, господин Гюго, — набрался храбрости задать еще вопрос Эдмон, не боявшийся прежде на равных разговаривать с коронованными особами, — в свете вашего несомненно правильного принципа справедливости этот француз, убивший Пушкина, подлежит, нужно думать, очень суровой каре!?
— Да, если только он не сумеет с полной ясностью доказать, что он был прямым и бесспорным орудием Судьбы… — медленно, словно взвешивая свое слово, ответил знаменитый парижанин.
После короткой паузы он продолжал:
— Между прочим, я слышал, что этот человек еще существует, и больше того, пытается играть какую-то роль… Будто бы он выставил свою кандидатуру в новое Национальное собрание от Зульцского округа в Эльзасе. А сейчас проявляет какую-то деятельность даже и здесь, в столице. Мне, как тоже баллотирующемуся в Национальное собрание, время от времени сообщают, каких коллег по этому учреждению мне может преподнести все та же Владычица Судьба.
— Вы, значит, верите в Судьбу или в то, что обозначается этим именем? — взволнованно спросила Гайде. — Эдмон пытается сделать меня «поссибилисткой», последовательницей Вольтера, только допускавшего возможность Высшей силы, но я остаюсь ревностной католичкой и под судьбой разумею Всемогущего… И знаете, месье Гюго, я уже несколько лет старательно изучаю творения и жизнь Пушкина, даже русским языком овладела для этого!
— Ого! — воскликнул прославленный собеседник. — Русский язык — второй по трудности после китайского!
— У моей жены исключительные способности к языкам, — пояснил Эдмон. — Она свободно говорит на пяти и усваивает шестой — русский.
— Только из-за Пушкина, — повторила Гайде и продолжала, — Пушкин поразительно гениален и многосторонен… Порой можно подумать, что это был не человек, а некий вулкан, извергавший вместо лавы то чистое расплавленное золото поэзии; то уже готовые, отшлифованные алмазы, рубины, сапфиры своего словесного богатства; то обжигающее пламя своей души. Его творческая палитра непостижимо богата: от языка древних сказаний-былин до светской речи, свободно льющейся на легкий, как ветер, стих… Он постиг и величайшую торжественность Гомера и мудрую грацию Овидия. А в «Борисе Годунове» он равен Шекспиру, если не выше…
Гюго восхищенно перебил ее:
— Вы, значит, тоже оценили «Годунова»? Я рад это слышать.
— Может быть, как раз «Годунов» — вершина творчества Пушкина, — полусогласилась Гайде, — но мне хотелось бы назвать одну его вещь, небольшую по размерам, но необычайную по глубине… Это его стихотворение «Пророк».
Гюго наморщил лоб, вороша память:
— Возможно, что оно мне и неизвестно, — протянул он с сожалением.
Месье Жан предложил свое содействие и Гайде с чувством, с подъемом начала читать, припоминая:
Духовной жаждою томимВ пустыне мрачной я томилсяИ шестикрылый СерафимНа перепутьи мне явился.И он мне грудь рассек мечомИ сердце трепетное вынул,И угль, пылающий огнем,Мне в грудь разверстую водвинул.И средь суровой тишины,Полдневным зноем накаленнойС непостижимой вышиныДонесся голос отдаленный:«Восстань, Пророк, и виждь, и внемли,Исполнись волею моей,И обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей!»
Гуренин, осторожно исправляя ее неточности, постарался возможно ближе и поэтичнее перевести строфы Пушкина великому французскому мэтру. Тот, восторженно кивая и даже взмахивая рукой в некоторых местах — «Слушайте, смотрите!» — с напряженным вниманием проследил все.
А потом, после довольно долгой, задумчивой паузы, сказал:
— Мне хотелось бы поставить под этим стихотворением мою подпись! Настолько это соответствует моим мыслям и моим чувствам! Я хотел бы сберечь его в написанном виде… Я сам мечтаю о тернистом пути пророка…
Гайде позволила себе небольшой комментарий:
— Скажите, месье Гюго, столь вдохновенные и серьезные строки могли быть написаны, как упражнение в стихотворстве, рожденное бессонницей или еще того хуже, «манией величия», как надменно сказал нам его убийца.
Гюго насторожился:
— Так вы где-то встречались с этим человеком, господа? — задал он вопрос чете своих новых знакомых. — И какое же на вас произвел он впечатление?
— Встречи были короткими, трудно было составить достаточно полное представление об этом субъекте, — сказал вместо Гайде Эдмон. — Могу только сказать одно, господин Гюго, — было бы горестно, если великий Пушкин погиб от руки полного ничтожества… К лицу ли было льву идти на поединок с шакалом…
Глава IV
СЛЕД ОБНАРУЖИВАЕТСЯ ВНОВЬ
Эдмон задержался на Средиземном море. К нему приехал Лессепс подводить уже порядочные итоги ведшихся под шумок изысканий на Суэцком перешейке экспедициями, снаряжавшимися под разными марками и масками: то археологическая, то палеонтологическая, то просто географическая… Щедрые бакшиши местным властям угощениями и подарками помогали держать суть дела в тайне от верховной Стамбульской власти и даже от султанского наместника Аббаса-паши, не сочувственно относившегося к идее канала, даже в туманном Анвантеновском варианте — воскресить узенькую водную дорожку от Нила в Красное море… «Вариант Сезостриса», как важно именовали сен-симотисты эту, одну из своих ребяческих утопий…